Подписаться
на новости разделов:

Выберите RSS-ленту:

XXI век станет либо веком тотального обострения смертоносного кризиса, либо же веком морального очищения и духовного выздоровления человечества. Его всестороннего возрождения. Убежден, все мы – все разумные политические силы, все духовные и идейные течения, все конфессии – призваны содействовать этому переходу, победе человечности и справедливости. Тому, чтобы XXI век стал веком возрождения, веком Человека.

     
English English

Жизнь и реформы. Книга 1

 

Часть II. В Кремле

Вместо предисловия | К читателюГлава 1. Избрание секретарем ЦК | Глава 2. Ставрополь - Москва - Ставрополь | Глава 3. Московский университет | Глава 4. Проба сил | Глава 5. Начало партийной карьеры | Глава 6. Испытание властью | Глава 7. На Старой площади | Глава 8. Андропов: новый Генеральный секретарь действует | Глава 9. Генеральный секретарь | Глава 10. Больше света: Гласность | Глава 11. Хозяйственная реформа: первая попытка | Глава 12. Решающий шаг | Глава 13. Дела и раздумья | Глава 14. Политическая реформа | Глава 15. Власть перемещается со Старой площади в Кремль | Глава 16. Национальная политика: трудный поиск | Глава 17. Партия и перестройка | Глава 18. Как войти в рынок

 

Книга 2 

 

Глава 10. Больше света: Гласность

 

Сложное наследие
Первые шаги

Закрытые зоны
Гласность и экология 
«Дети Арбата» и другие прорывы
Факторы торможения
Пресса выходит из-под контроля
Поляризация общественного мнения
Гласность и интеллигенция




 


Сложное наследие

     «Больше света» — часто говорил Ленин, когда партия большевиков находилась в подполье. Я прочитал их еще в студенческие годы, и они врезались в память.
     С годами мой опыт политической деятельности все больше убеждал, что этот ленинский лозунг не случайно канул в Лету. Уж очень не подходил он номенклатуре, всем, кто причастен к власти. Наоборот, «поменьше света» — вот их принцип и тайное желание. Если кто-то из высоких сановников и ратовал за гласность, то только в том случае, когда надо было изобличить оппонента или дискредитировать соперника. То есть в сугубо карьеристских целях, а отнюдь не как неотъемлемый элемент общественной жизни, нормального функционирования управленческих структур.
     В первые революционные годы «гласность» понималась как оружие партии. Ругали «контру», кляли империализм, критиковали бюрократов нового «пролетарского разлива». И только. Ведь не кто иной, как Ленин, распорядился установить жесткий государственный контроль над информацией. Почему? Неужели большевики боялись открытой схватки со своими идейными противниками?
     Этот вопрос всегда меня интриговал. Тем более что внутри партии гласность первые годы не ограничивалась. Помню, я был просто восхищен, когда впервые читал стенограммы VII—XI съездов. Несмотря на Гражданскую войну и иностранную интервенцию, отчаянное положение молодой Советской власти, правящая партия не боялась дебатов, не считала возможным ограничить свободу мнений, высказываний, критики. У меня создавалось впечатление, что Ленин сознательно стимулировал «вскрытие» внутрипартийных разногласий, по крайней мере, на первых порах. А вспомните беспощадность полемики против самого Ленина по поводу Брестского мира, остроту и драматичность споров вокруг нэпа. «Рабочая оппозиция» беспощадно обвиняла вождя партии за отрыв от интересов пролетариата, трудящихся.
     Не примечательно ли и то, что при Ленине никто из признанных лидеров не был удален из руководства? Наоборот, соблюдался своеобразный принцип: в его составе должны быть деятели, придерживающиеся разных позиций. На VII съезде, в ответ на очередное «увлечение» Бухарина, Ленин пишет ему: считать, что в ЦК все должны думать одинаково, — значит вести партию к расколу и гибели. X съезд РКП(б): троцкистская оппозиция, а двух человек из нее «обязательно в Политбюро», от рабочей оппозиции — двух человек «обязательно в ЦК».
     Такая атмосфера сохранялась до середины 20-х годов. Шли острые дискуссии, но как только Троцкого исключили из ЦК и отправили в ссылку — все! По инерции внутрипартийные «разборки» продолжались до 1929 года, а с разгромом бухаринской оппозиции тоталитарный колпак окончательно опустился и на партию.
Итак, с одной стороны, Ленин был сторонником свободной дискуссии в партии, а с другой — он же выступил на XI съезде с резолюцией о запрете фракций, фактически означавшей беспощадную борьбу со всяким инакомыслием. С одной стороны, он выступал против бюрократизации партийной работы, подмены демократического централизма бюрократическим. А с другой, доводил выяснение отношений со своими оппонентами до изгнания их из партии и даже раскола. Не объясняется ли это противоречие сменой условий? В какой-то мере, конечно, да. Одно дело партия, определяющая в подполье свою стратегию, другое — пришедшая к власти и крайне нуждающаяся в единстве, чтобы сохранить ее за собой.
     Но, полагаю, не меньшее значение имеют здесь черты характера, абсолютная уверенность в своей правоте. Ленин любил спор до той поры, пока мог сразить соперника своими аргументами, несокрушимой логикой. Но там, где «коса находила на камень», где противник не хотел сдаваться, он не останавливался перед крайними мерами.
Таковы были мои попытки разобраться в ленинском подходе к гласности и демократии. Они стимулировали мою собственную позицию по этим жизненным вопросам.
     Кстати, будучи как-то в Веймаре, в доме Гёте, я узнал, что слова «Больше света» прозвучали из уст великого мыслителя, писателя в последние минуты его жизни.


Первые шаги 

     Первым актом гласности можно, думаю, считать мою поездку в Ленинград в мае 1985 года. Состоялся непривычный контакт руководителя с людьми. Выступление без всяких бумажек и предварительных консультаций с коллегами создало целую проблему для Политбюро. Впервые многое из того, что содержалось в неопубликованных материалах мартовского и апрельского Пленумов ЦК, о чем говорилось «в закрытом порядке» в партийных верхах, было «выплеснуто» на всех.
     Но что было дальше?
     У самолета, прощаясь с Зайковым, я получил от него видеокассету с записью моего выступления на встрече в Смольном с активом городской парторганизации. Прилетел домой, в воскресенье на даче в кругу семьи решили ее посмотреть. Все были взволнованы. Раиса Максимовна сказала:
     — Я думаю, надо, чтобы все люди это услышали и узнали.
     Возникла мысль: может, разослать запись по обкомам? Пусть послушают выступление целиком, ведь по телевидению и радио передали фрагменты в порядке репортажа. Мне было трудно решиться, не хотелось себя выпячивать — это походило бы на саморекламу. Я позвонил Лигачеву и направил ему кассету.
     — Егор Кузьмич, посмотри и скажи свое мнение. Не разослать ли по обкомам?
     Он посмотрел, позвонил мне и сказал:
     — Считаю, за исключением, может быть, нескольких фраз надо дать полностью по телевидению. Такого же мнения Зимянин.
     Но раз Лигачев (тогда «правая рука») и Зимянин («главный идеолог») так высказались, я согласился. Кто в то время следил за событиями, должен помнить, какой живой отклик вызвала в стране эта передача. У людей зародилась надежда на то, что действительно что-то начинает меняться.
     Первый шаг гласности был сделан, но предстоял еще долгий путь. В аппарате ЦК, агитпропе стереотипы не менялись. Летом 1985 года сменили заведующего отделом пропаганды. Но вся огромная идеологическая машина партии — аппаратчики, пресса, партшколы, Академия общественных наук и т.д. — работала в привычном для себя режиме. Менять ситуацию можно было, только пробивая одно за другим «окна» в системе тотальной секретности, и делать это способен был только генсек.
     Одним из таких прорывов к открытости стали мое интервью американскому журналу «Тайм» (начало сентября) и беседа с тремя корреспондентами французского телевидения (октябрь). Руководителям «Тайма», обратившимся с просьбой об интервью, предложили прислать вопросы, то есть «по старой схеме». Ответы были подготовлены в письменном виде, но, когда за ними в назначенный день пришли американцы, завязалась живая беседа. В «Правде» она была полностью опубликована, это встретило большой интерес в стране и мире. То же можно сказать о встрече с французскими журналистами — накануне визита в Париж. Я столкнулся в открытом эфире с людьми, которые вели беседу наступательно, временами даже бесцеремонно, вопросы ставили «в лоб». И, кажется, не проиграл этой баталии.
     Для меня эти два интервью означали новый опыт, своего рода приобретение. Осталось ощущение, что через что-то перешагнул. Одно дело говорить с трибуны, да еще обращаясь к благожелательно настроенной, «дисциплинированной» аудитории, и другое — лицом к лицу, когда тебя в любой момент могут перебить и возразить. Я почувствовал себя раскованно не сразу, поначалу осторожничал, но постепенно разгорячился, «завелся», перестал думать о том, что меня записывают или идет прямая передача.
     Новый стиль общения генсека со средствами массовой информации дал пример другим партийным деятелям. Это вошло в обиход, стало казаться нормальным и обыденным, а ведь поначалу воспринималось как диковинка, одних приводило в восторг, у других встречало осуждение.
     Очередной ступенью в развитии гласности стало поощрение критических выступлений в печати, на телевидении и радио по поводу всевозможных безобразий, слабостей, прорех в нашей жизни, о которых в прошлом не полагалось говорить вслух, выносить на суд общественного мнения. Настолько общество устало от всяких зажимов и запретов, что стоило приоткрыть журналистам «кислород», как их охватила лихорадка критицизма. И тут же они натолкнулись на сопротивление номенклатуры, даже преследование, особенно свирепое на местах.
     На перекосы я и сам обратил внимание: критика стала приобретать оскорбительный, разносный характер, нередко публиковались откровенно клеветнические материалы, основанные на искажении и подтасовке фактов. С другой стороны, страницы газет и телеэкран заполонили профессионалы пера: ученые, профессора, писатели, прежде всего сами журналисты. А люди «от жизни» опять оказались в роли слушателей поучений и назиданий. Причем каждый орган информации пускал «на публику» только «своих», инакомыслящих у себя не терпел. Поначалу эти и другие «отходы» гласности мы пытались устранять привычными методами: генсек обращал внимание «главного идеолога», тот давал указание агитпропу, в отделе собирали редакторов, журналистов и наставляли, как вести дело.
     Но постепенно эти испытанные методы перестали срабатывать. Редакторы начали «огрызаться», некоторые и вовсе проявляли непокорность, испытывая терпение партийного начальства методом проб и ошибок. Чуть ли не каждую неделю появлялись «дерзкие» публикации поднимавшие планку допускавшейся в тот момент открытости. В первое время роль «заводил» играли «Огонек», «Московские новости», «Аргументы и факты». И на Пленумах ЦК, как я уже рассказывал, в аппарате и руководстве роптали по поводу вседозволенности печати. Я же все больше приходил к выводу, что нужно оградить гласность от покушений, но и средства массовой информации должны нести четкую ответственность. Добиться того и другого следует «не цыканьем» на редакторов, а принятием закона о печати. Эта мысль у меня начала созревать где-то в 1986 году, но прошло немало времени, пока удалось ее реализовать.
     Благодаря гласности перестройка начала обретать все более широкую социальную базу. Значение этого трудно переоценить. А это могли сделать только по-настоящему «ангажированные» люди в редакциях газет, теле- и радиостанций, изо дня в день распространяющие и разъясняющие новые идеи. Без этого трудно было рассчитывать и на соответствующие практические действия в русле политики перестройки.
     Я особенно оценил значение гласности, когда почувствовал, что импульсы, идущие сверху, все больше «зависают» и застревают в вертикальных структурах партийного аппарата, управленческих органов. Свобода слова позволила прямо, через головы аппаратчиков обращаться к людям, стимулировать их активность и получать поддержку. Образовалась «обратная связь», оказывавшая огромное влияние и на инициаторов реформ.


Закрытые зоны


     Очень скоро приобрела актуальность проблема «зон, закрытых для критики». Брежнев предпочитал щадить своих сподвижников в «верхнем эшелоне», от которых так или иначе зависел. Допускалась ли когда-нибудь критика Кунаева, Щербицкого, Рашидова, Алиева или «гришинской» Москвы? Это было просто немыслимо.
     Вопрос встал шире. Ведь как было? Можно критиковать почти всех в районе, даже председателя райисполкома. Но первого секретаря, пока его не снимут сверху, — не тронь. Это было железным правилом, и, когда один за другим партийные работники все более высоких рангов стали выпадать из «зоны вне критики», реакция была болезненной. Сколько звонков в редакции, в ЦК, жалоб на телевидение и газеты, которые «осмелились» выводить на чистую воду засидевшихся удельных князьков! Много жаловались и на редактора «Правды» В. Афанасьева. В областях завели учет, сколько раз центральный орган партии отметит ту или иную из них в положительном плане, а сколько покритикует. И буквально требовали «соблюдать баланс», чтобы «не обидеть коммунистов, тружеников области». Шло давление через цековское лобби.
     Полностью закрыто было все, касавшееся реальных военных расходов, вообще положения в армии, состояния научных исследований в ВПК, данных о том, насколько эффективно используются финансовые и материальные ресурсы для обороны. Не то что народ, члены Политбюро не знали полной картины и были фактически «заложниками», ставя подпись под решениями по ультрасекретным вопросам без права что-то спросить и обсудить. Когда «оборонку» курировал Устинов, он, по существу, монопольно распоряжался этими делами. Кроме Брежнева, никто из членов Политбюро не осмеливался поинтересоваться, не то что затребовать какую-либо информацию в этой сфере. Кстати, в армии дедовщина существовала давно, но сведения о ней замалчивались.
Внешняя торговля — еще одна закрытая зона, особенно в том, что касалось поставок оружия: количество, виды, место назначения, оплата и т.д. Почти тот же порядок распространялся на торговлю зерном, нефтью, газом, металлом. Подробные сведения на этот счет публиковались во всех иностранных справочниках, а у нас их стерегли от публики как первостатейный государственный секрет.
     Целиком вне сферы информации и критики находился КГБ. Самое большее, что оттуда иногда исходило, — лаконичное сообщение о высылке шпиона или о связях какого-нибудь диссидента с империалистической разведкой.
     Практически вся статистика находилась под плотным колпаком цензуры. Данные по экономике, социальным вопросам, культуре, демографии публиковались исключительно по специальному постановлению ЦК, с большими изъятиями и «подчистками», особенно по вопросам жизненного уровня населения. Сведения о преступности и медицинские показатели хранились за семью замками.
     Не только военный, но и государственный бюджет в его реальных измерениях был тайной. От общества скрывали дефицит бюджета. Миллионы вкладчиков не подозревали, что для его покрытия незаконно делаются заимствования из Сбербанка. А кто знал, что темпы роста доходов на оборону многие годы в полтора-два раза превышали плановые и реальные приросты национального дохода!
     Депутатам Верховного Совета СССР проект бюджета подавался в полном ажуре. В нем была статья «другие расходы», на которые отводились 100 — 120 миллиардов рублей. И никто из народных избранников не рискнул задать вопрос: что же это за «другие расходы»? А ведь не пустяк — пятая часть всего бюджета.
     Как реагировали на редкие, но все же случавшиеся попытки получить информацию по «щекотливому вопросу»? Либо просто игнорировали подобную «дерзость», либо разъясняли, что этого не допускают высшие государственные интересы. На профсоюзном съезде делегат из Сибири — запамятовал фамилию — выступил с мягкой критикой правительства по бюджетным делам, даже упомянул Брежнева, мол, куда тот смотрит. Что здесь началось — ЧП обсуждалось на Политбюро, аппарат ЦК трясло, секретарю ЦК по кадрам Капитонову поручили «разобраться».
     Открывать «закрытые зоны» было невероятно трудно. В каждом случае это вызывало отчаянное противодействие соответствующих ведомств, ворчание хранителей секретов и стенания идеологов. Это и понятно. Ведь некоторым организациям снятие завесы секретности грозило «летальным исходом» — обнаруживались их полнейшая несостоятельность и ненужность. Ну а идеологи, «церберы системы», не без оснований полагали, что правда подорвет веру в непогрешимость наших догматов, не то что один король, а весь «двор» предстанет голым.


Гласность и экология


     Гласность резко выплеснула в общество экологическую тему. Нельзя сказать, что она была до того полностью под запретом. Нет, и при Сталине писали о сокращении лесных угодий и значении в этой связи создаваемых по повелению «великого кормчего» лесозащитных полос. При Хрущеве модной темой стала борьба против заболачивания и засоления почв. А при Брежневе время от времени в печати публиковались свидетельства о некоторых острейших экологических проблемах — Байкале, Арале, Ладожском озере, Каспии, Азове.
     Но при всем этом был установлен жесткий предел, который категорически запрещалось переступить. Прорывались к публике лишь скудные обрывки информации, народ не мог представить всех масштабов бедствия нашей природы в результате дикого, варварского к ней отношения. Гласность впервые позволила людям получить не отдельные, тщательно «процеженные» крохи информации, а всю правду о том, что происходит с нашей землей, лесами, водами, каким воздухом дышат города. Был дан мощный импульс «зеленому движению». Население начало остро реагировать на планы строительства крупных индустриальных объектов — особенно атомных станций, химических и металлургических производств, аэродромов.
     Помню, какой бой дали волгоградцы планам расширения предприятия, работавшего на химизацию сельского хозяйства, хотя проектанты гарантировали экологическую чистоту. Так было в других местах, пусть даже речь шла о производстве дефицитных лекарств или мыльного порошка. Сильнейшее народное противодействие вынудило отказаться от проекта переброски вод северных рек, угрожавшего непредсказуемыми катаклизмами. Известные писатели связали себя с главными направлениями борьбы в защиту природы. Валентин Распутин — Байкал, Сергей Залыгин — Волга, Олжас Сулейменов — ядерный полигон в районе Семипалатинска, Виктор Астафьев — сибирские леса и реки, Василий Белов — леса севера России, Иван Васильев — Нечерноземье (гибель деревни — это гибель страны, таков был лейтмотив его ярких статей).
     Гласность обнаружила, какая у нас расточительная психология: мол, хватит всего на веки вечные. Как неумело добывали, вернее «не добывали», нефть. Прошлись «кованым сапогом» по деликатному растительному покрову тундры. Загубили бесценные породы рыб, построив на Волге каскады электростанций. Мы узнали, что в 90 городах — практически всех крупнейших промышленных центрах Союза — наличие вредных веществ в атмосфере превышает допустимые нормы. По стране прокатился взрыв горечи и возмущения, когда стало известно, что поставлен под угрозу генофонд наших народов.
     Уже тогда пришлось закрыть 1300 предприятий. Конечно, это было нелегко для экономики, намного осложнило перестройку, но, несмотря на возражения хозяйственных органов, местных властей, мы поддержали общественность. Предприятиям, продукция которых была необходима для жизнеобеспечения, было предложено принять срочные меры по соблюдению экологических предписаний и стандартов. Пришлось выступить и против перехлестов. Например, было очевидно, что нельзя творить произвол над землей, но некоторые фанатичные энтузиасты потребовали вовсе отказаться от мелиорации. Я возразил: с ума не надо сходить. Правильно предупреждают, что мы не знаем долговременных последствий сегодняшних действий, но рационально использовать воду сам Бог велел. В той же Америке, где климат куда благоприятнее нашего, более 25 миллионов гектаров орошаемых земель. Надо восставать не против мелиорации вообще, а против диких методов ее осуществления.
     И в вопросах отношения к природе гласность несла не одни блага, сопровождалась и издержками. Появлялись прямо-таки истерические «выбросы» в прессе, публичных выступлениях. Некоторые члены руководства, хозяйственники хватались за эти вздорные выступления, убеждали, что «зеленое движение» погубит нашу экономику. Реакция интеллигенции на экологические проблемы стала трансформироваться в обобщения. Одни видели в них еще одно свидетельство изначальных пороков системы, другие — результат недальновидности, безответственности, ошибок партийно-государственного руководства. Все более ожесточенно атаковали правительство. Николай Иванович Рыжков порой просто терял самообладание. Помню один из таких эпизодов на заседании Политбюро. «Я не позволю издеваться надо мной, над моей семьей!» — буквально взорвался он, имея в виду крайне злобный выпад против него на телевидении.


«Дети Арбата» и другие прорывы

     Гласность — это также возвращение «с полок» запрещенных к показу кинофильмов, публикация острокритических произведений, переиздание в стране практически всей «диссидентской» и эмигрантской литературы.
     Пробным камнем стали, пожалуй, романы Рыбакова «Дети Арбата», Дудинцева «Белые одежды», Бека «Новое назначение».
     Анатолий Рыбаков прислал мне письмо, а затем и рукопись. В художественном отношении она не произвела на нас большого впечатления, но в ней воспроизводилась атмосфера времен сталинизма. Рукопись прочли десятки людей, которые стали заваливать ЦК письмами и рецензиями, представляя книгу «романом века». Она стала общественным явлением еще до того, как вышла в свет. Располагало и имя автора, с творчеством которого я был знаком по «Екатерине Ворониной» и «Тяжелому песку». В общем, я считал, что книга должна выйти в свет, поддержал ее и Лигачев. Эпизод с романом Рыбакова помог преодолеть опасения последствий разоблачения тоталитаризма.
     К такого рода преодолениям относится и реакция руководства на кинофильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние». Он создавался под «прикрытием» Шеварднадзе, появился на экране сначала в Доме кино для «узкого круга», потом начал демонстрироваться в других закрытых залах. Фильм произвел впечатление разорвавшейся бомбы, стал явлением не только художественным, но и политическим. Идеологи предлагали обсудить на Политбюро, пускать ли его в широкий прокат. Я воспротивился, считая, что вопрос этот должны решать сами кинематографисты, творческие союзы. Там только этого и ждали. Так был создан прецедент, и скоро с полок посыпались произведения, задвинутые туда цензурой. А издательства начали беспрепятственно выпускать новые работы Айтматова, Астафьева, Распутина, Можаева и других писателей, перешагнувших каноны «социалистического реализма» и стремившихся восстановить великие традиции отечественной литературы, основанные на реализме критическом. Массовыми тиражами стали выходить труды Карамзина, С.Соловьева, Ключевского, Костомарова и других историков. За ними последовали книги русской эмигрантской классики: Бунина, Мережковского, Набокова, Замятина, Ал-данова. А там пришла пора «вернуться на Родину» той плеяде великих мыслителей, которые подверглись остракизму после революции: В.Соловьеву, Федорову, Бердяеву, Флоренскому, Ильину.
Не берусь перечислять всех. Называю лишь тех, с чьими трудами успел хотя бы познакомиться. И знаете, что мне прежде всего приходило в голову: как жалко, что не смог прочитать всего этого еще в студенческие годы! Да, наше поколение было обделено в духовном отношении, посажено на скудный паек, состоявший из одной идеологии, лишено возможности самому сравнить, сопоставить различные направления философской мысли и сделать свой выбор.


Факторы торможения

     В обществе довольно быстро стали сознавать, какое могучее орудие — гласность. Люди начали жить в других координатах. В Москву, в центральные учреждения шло уже меньше липовых победных реляций, больше сведений о действительном положении дел. Налаживалась обратная связь, власть попала под «прожектор» гласности. Высвечивалось, кто в правящих структурах чего стоит с точки зрения дела и морали. К этой новой ситуации надо было либо приспосабливаться, либо бороться с ней. Так двояко и отреагировал на новую ситуацию верхушечный слой.
     Когда мы собрали в Москве совещание руководителей областной и местной печати, буквально стон стоял: начальство зажимает, снимает с работы, затевает всякого рода расследования, организует компромат на журналистов, выносящих сор из избы. А от самого «начальства» слышали другие вопли: подрываются основы, посягают на социализм, социалистическое здание рушится! Наши «удельные князья», будь то руководитель предприятия, колхоза, района, области, к критике сверху привыкли и безропотно ее терпели. Но чтобы каждый, да еще подчиненный, мог свободно судить об их деятельности — такого не бывало, воспринималось как потрясение основ. Недовольство кадров нарастало, в Кремль сыпались жалобы.
     На упоминавшемся совещании редакторов приводилось много фактов, свидетельствовавших, что бюрократия держит прочную оборону и не выпускает прессу из-под своего жесткого контроля. Да и сама она не всегда действовала боевито, больше робела, по привычке гнула спину. Мы стали поощрять в центральных органах статьи в поддержку региональной прессы. Печатались обзоры наиболее интересных выступлений местных газет, брались под защиту корреспонденты, подвергшиеся преследованию за критику.
     Развертывание гласности тормозила не только позиция номенклатуры. Корни уходили в саму систему руководства средствами массовой информации, унаследованную от сталинских времен. Центр сохранял тотальный контроль за этой сферой «от Москвы до самых до окраин». Были ли это партийные газеты или профсоюзные, комсомольские, Союза писателей, организаций рыбаков, охотников, ветеранов — кого угодно, над всеми стоял агитпроп. Все редакторы утверждались в партийном порядке. Раз или два в месяц в отделе пропаганды ЦК проводились встречи с главными редакторами, иногда с участием зампредов Совмина и министров. Давались хвалебные либо осуждающие оценки публикациям, указания, что и как писать. Любое изменение, касающееся, скажем, периодичности, объема, количества полос в газетах и журналах, допускалось исключительно с согласия Секретариата ЦК. В аппарате постоянно «отслеживали», что публикуется, инструкторы докладывали руководству свои наблюдения и оценки, конформисты поощрялись, «критиканы» сурово наказывались.
     Не могу не упомянуть о цензуре, которая играла огромную роль в «охране» режима. Официально этот орган именовался вежливо — Главлитом, и он должен был следить за неразглашением государственных секретов. На деле это был своего рода идеологический КГБ, перед которым буквально трепетали редакторы и издатели. В функции Главлита входил бдительный надзор за периодикой, и особенно библиотеками, архивами. По его представлениям утверждались списки запрещенной литературы, указывалось, что следует держать в спецхране, что «секретно», «совершенно секретно», «для служебного пользования».
     Практика эта была отменена в 1988 году, и это тоже стало одним из завоеваний гласности. Главлит еще оставался, но утратил прежние функции. Постепенно была упразднена и система спецхранов. Списки книг, подлежащих запрету или полузапрету, несколько раз пересматривались, пока все они не были возвращены на открытые для всех книжные полки. В числе первых были книги А.И.Солженицына.


Пресса выходит из-под контроля

     Между тем читатель начал проводить различие между официальными изданиями, которым полагалось строго выдерживать партийную линию, и менее скованной печатью. Подписка на газеты и журналы осенью 1986 года дала любопытные результаты: «Комсомолка» — на 3 миллиона больше, «Советская Россия» — на 1 миллион, «Известия» — на 40 тысяч, «Коммунист» — на 70 тысяч, «Правда» прибавила немного.
     Стали возникать «вольные» издания, взявшие на себя роль возмутителей спокойствия. Началось это с «Московских новостей», чьи смелые публикации то и дело вызывали переполох в соответствующих инстанциях. Приходилось не раз брать под защиту редактора Егора Яковлева, хотя и мне он доставлял немало хлопот. Вослед «МН» двинулся «Огонек». До того это был сугубо парадный официоз, сначала грибачевский, потом сафроновский. Когда освободилось место главного в журнале, стали обсуждать, кого назначить. Все были согласны с тем, что надо сделать это популярное иллюстрированное издание активным проводником перестроечных идей. Называлось несколько кандидатур, в конце концов Лигачев предложил Коротича, на том и порешили. Почему выбор пал на него? Он к этому времени опубликовал в «Правде» несколько интересных статей. Привлекало и то, что человек вроде «со стороны», не связан с московской групповщиной. Егору Кузьмичу больше всего импонировало, что Коротич выступает «с классовых позиций», против буржуазной идеологии и культуры.
     При новом шефе «Огонек» воспрянул, вызвал большой резонанс острыми выступлениями на актуальные темы, волновавшие общество. Но затем, увы, редакция скатилась на односторонние, в известной степени даже клановые позиции. Разгоревшаяся у нее полемика с изданиями других направлений приняла ожесточенный, временами неприличный характер. Появились призывы к различным группировкам литераторов прекратить свары, больше думать о проблемах, которыми озабочено общество. Ну а после неудавшейся попытки избраться в народные депутаты Коротич, похоже, вовсе охладел к «Огоньку» и укатил в США, оставив его хиреть на чьем-то попечении. Печальный финал издания, которое вместе с «Московскими новостями» сыграло роль рупора сторонников перестройки на первом ее этапе.
     Теоретический и политический орган ЦК КПСС «Коммунист» с самого начала перестройки выступал против новых идей. Удивляться не приходилось: возглавлял журнал самонадеянный философ, фанатичный приверженец схоластики «развитого социализма» Косолапов. Первые месяцы я как-то с этим мирился, не хотелось выглядеть лидером, который «расправляется» со ставленниками предшественников. Но эта терпимость стала вызывать недоумение, да и дело требовало срочно укрепить, как тогда принято было говорить, руководство ведущего партийного издания. Всплыла кандидатура Ивана Тимофеевича Фролова. Он был членом-корреспондентом Академии наук СССР, отличился в свое время смелыми выступлениями против лысенковщины. Успешно руководил журналом «Вопросы философии», но был снят с этого поста известным мракобесом, заведующим отделом науки ЦК Трапезниковым. Работал в журнале коммунистических и рабочих партий «Проблемы мира и социализма». Словом, подходил «по всем статьям».
     Фролов стал главным редактором «Коммуниста», и очень скоро уровень журнала резко повысился, он активно включился в разработку и пропаганду перестроечных идей. В это время я поближе узнал Ивана Тимофеевича, оценил независимость его суждений. Это и определило выбор Фролова в качестве помощника по идеологическим проблемам, когда такой вопрос встал передо мной. Годы сотрудничества с ним выпали на самый ответственный этап наших поисков, анализа прошлого, теоретических разработок актуальных проблем перестройки.
Роль активного катализатора в критике всего негативного, что унаследовало общество от застойного периода, сыграла «Правда». Поначалу она задавала тон в очистительной работе, на нее равнялись другие издания. Газета «забирала» все выше в смысле должностного положения критикуемые, ставила крупные проблемы экономических преобразований.
     Но вот парадокс: чем шире становился поток гласности, чем смелее выступали редакции других газет, тем суше, скучнее, ортодоксальнее становились материалы, публикуемые центральным органом партии. Из положения лидера «Правда» переходила в положение замыкающего, с реформаторских позиций сползала на консервативные. Падала популярность газеты, сокращался тираж, и это при том, что партийные комитеты в той или иной форме способствовали ее распространению.
     Главный редактор Виктор Афанасьев не скрывал своих антипатий к демократическому процессу, вышедшему на новый виток, за пределы идеологической ортодоксии. Он сориентировался на тех членов Политбюро, которые уже сделали для себя вывод, что «перестройка пошла не туда». В результате «Правда» с определенного времени превратилась в рупор противников реформ. Это происходило при поддержке Лигачева, в чем я еще раз убедился, прочитав его книгу, в которой расточаются похвалы Афанасьеву.
     Вокруг «Правды» все больше складывалось негативное общественное мнение. К тому же и в самом коллективе газеты к «главному» высказывалось много претензий. Людей возмущало его равнодушие, откровенное пренебрежение к мнению сотрудников, всегдашняя занятость очередной своей книгой в ущерб делам редакции. Словом, вопрос о замене редактора назрел. Называли Примакова, Болдина, Ненашева. Даже Капто... В конце концов мой выбор пал на того же Фролова. Скажу откровенно, хотелось иметь на этом ответственнейшем посту человека, не только подходящего по всем профессиональным измерениям (академик, опытный редактор), но и на которого можно было положиться.


Поляризация общественного мнения

     Постепенное освобождение прессы от агитпроповского диктата выявило растущую дифференциацию взглядов на идущие в стране процессы. Образовались два полюса. Один — реформаторский, к которому тогда еще примыкало и радикально-разрушительное крыло. Другой — умеренно консервативный, из которого опять-таки тогда еще не выделилась откровенно реваншистская группировка.
     Это — если говорить схематично. Разброс мнений и позиций был большой. Много было «промежуточных», центристского толка взглядов внутри обозначенных лагерей. Газеты, журналы как бы разошлись по своим «окопам», стали выразителями определенных социальных устремлений и политических течений. Развернулась яростная борьба: грубые обвинения, нападки, брань и клевета, полоскание на виду у всех грязного белья. Противопоставление оценок и взглядов то и дело перерастало в беспринципную склоку, за которой скрывались корыстные интересы определенных групп или новых хозяев средств массовой информации. В такие моменты я шел на встречи с прессой, с тем чтобы остудить страсти, напомнить об ответственности журналистов перед народом. На какое-то время удавалось утихомирить противостоящие стороны, но потом полемика разгоралась с новой силой — по логике эскалации. В этой свалке участвовали практически все, внося свой «оригинальный вклад».
     Гласность вырывалась из рамок, которые первоначально пытались ей определить, приобрела характер независимого от чьих-то указов и , директив процесса. С точки зрения демократизации общества плюсы' очевидны. Но много появилось и минусов. Беспринципная перепалка в средствах массовой информации сеяла в обществе ненависть, вражду, непримиримость.
     Так случилось с оценкой пути, пройденного страной после Октября 1917 года. Пожалуй, ни одно из направлений гласности не имело столь сильного резонанса и не произвело такого психологического шока, как восстановление достоверной, а не мифологической, идеализированной и романтизированной истории советского периода, включавшей наряду с многими образцами народного героизма и бесспорными достижениями в социальном устройстве чудовищный разгул бюрократии, массовые репрессии, тоталитарное подавление свободной мысли. Люди жадно набросились на публикации с разоблачением творившихся преступлений, накатилась вторая после XX съезда волна развенчания Сталина, полной мерой досталось Брежневу, а затем дело дошло до переоценки и самого Ленина, марксистской идеологии, принципов социализма.
     На общество выплеснулось много легковесного и сенсационного. События прошлого нередко воспроизводились без серьезного анализа, показа всей сложности и противоречивости происходивших в стране процессов. Срывались покровы лжи и демагогии, окутывавшие многие эпизоды нашей истории, но предвзятость и озлобленность все чаще вели к попыткам подменить «красные» мифы «белыми», отказать великой революции в каком-либо позитивном содержании.
     Я исходил из того, что очистительный процесс через познание своей истории необходим, люди должны знать всю правду о прошлом. Нужно снять запреты с архивов, сделать любые документы достоянием гласности, честно воссоздавать подлинную картину всего, что мы пережили. Что приобрели и какой ценой, какие понесли потери, чем обернулась реализация коммунистической модели для нескольких поколений советских людей. При этом никому не дано перечеркнуть все положительное, что было сделано в стране за семь десятилетий, принизить самоотверженность народа, страстно хотевшего построить новую справедливую жизнь и сумевшего не только возвысить Отечество, но и внести огромный вклад в мировое развитие.
     Все, что связано со сталинщиной и ее рецидивами, должно быть проанализировано, трагические уроки тоталитаризма усвоены навечно. Но надо сохранить уважение к памяти наших отцов и дедов, оценить испытания, какие они вынесли, и, несмотря на это, продолжали верить в идеалы революции. Тогда мы сможем понять, почему старшие поколения, для которых советская история была их личной биографией, почувствовали себя оскорбленными огульным отрицанием прошлого, отторгаемыми меняющимся обществом, начали возмущаться и протестовать.
     Была одна особенно деликатная тема, нуждавшаяся в глубоком и крайне добросовестном анализе. Это — история межнациональных отношений в стране. И здесь велика была потребность в «очищении», раскрытии трагических эпизодов, тщательно скрывавшихся в прошлом. Но их следовало, конечно, рассматривать в историческом контексте, не забывая о тех колоссальных усилиях, которые были приложены для развития народов, их мирного сожительства и дружбы в многонациональном государстве.
     Увы, и в этих вопросах верх взяли предвзятость и нетерпимость, на них сделали политическую карьеру и рванулись к власти националисты, развернувшие атаку на саму идею Союза.


Гласность и интеллигенция

     В условиях идеологической монополии партии сложились кланы и группировки, заправлявшие творческими союзами, выполнявшие функции связных между властью и интеллигенцией. Научная, художественная, в широком смысле — творческая сфера была прочно включена в общую систему распределения ролей, влияния, дележа государственного пирога. Вожди народа хорошо понимали, как много значат повсюду, а особенно в России, «властители умов», «инженеры человеческих душ». Неустанно расправляясь с оппозиционными философами, художниками, писателями, музыкантами, Сталин всячески старался облагодетельствовать тех из этой среды, кто сотрудничал с властью по убеждению или ради выживания. Это тем более относится ко временам Хрущева и Брежнева. На работу с интеллигенцией был ориентирован огромный партийный аппарат. Занимались у нас культурой помимо соответствующего министерства буквально все, а больше других, разумеется, КГБ.
     Переехав в Москву, я наблюдал, как действовал зав.отделом культуры ЦК Василий Филимонович Шауро, какие чудеса гибкости проявлял, чтобы доверенный ему «участок партийной работы» выглядел в глазах начальства достойно, несмотря на нараставшее в рядах творческих работников стремление к большей свободе, капризы и склоки, появление диссидентов. «Порядок» поддерживался в значительной мере тем, что во всех секторах художественной деятельности существовала своеобразная «табель о рангах». Имелась своя система поощрений и наказаний, свои «маршалы» и «генералы». Они были членами ЦК и депутатами Верховного Совета, Героями Труда, ездили по всему миру, пользовались теми же привилегиями, что и верхушка партаппарата. Их книги печатались многократно и массовыми тиражами, картины выставлялись на регулярных выставках, музыка исполнялась по разряду «классики».
     Уже в начале перестройки стало очевидно, что большинство избалованной и обласканной властью творческой элиты озабочено преимущественно сохранением этих привилегий. Впрочем, несколько огрубляя, здесь можно было различить три слоя людей. Первый — заваленные наградами конформисты, опора режима. Второй — стремившийся сохранить известную независимость, но не свободный от соблазна получить что-то с «господского стола» — премии, загранпоездки, квартиры. И, наконец, еще один слой — люди твердых убеждений, не скрывавшие своих негативных оценок того, что происходит в обществе. С ними у идеологического начальства и руководителей творческих союзов всегда были наибольшие проблемы. Их подвергали ограничениям, шантажировали, «предупреждали». Некоторые сдавались, большинство замыкались в себе, писали «в стол». В этом слое были люди разных взглядов и убеждений — от «чистых западников» до почвенников-монархистов, от гуманистов-интернационалистов до фанатичных националистов.
     К началу перестройки во всех сферах культуры накопились проблемы, их можно и нужно было решать не только в рамках всего общества, но и в самой интеллектуальной среде, прежде всего в творческих союзах. При этом нельзя было ограничиться Москвой, хотя в столице были сосредоточены все руководящие центры культуры и добрых три четверти ее корифеев. Аналогичная ситуация складывалась в республиках, где давал о себе знать и сильный национальный акцент. Очень заметен он был в Грузии, проявлялся в Белоруссии и на Украине.
     В январе 1988 года, когда я был в Киеве, ко мне обратилась группа писателей, среди них Олесь Гончар, с просьбой о встрече. Я предложил собраться у Щербицкого. Разговор начался в жестком тоне, литераторы обвинили украинского лидера в нежелании поддерживать контакт с интеллигенцией. «Мы, — говорили мои собеседники, — впервые в этом кабинете, и не по приглашению Владимира Васильевича». Жаловались на попытки зажима, мелочной опеки. Проскальзывали нотки неудовольствия недостаточным вниманием к национальным ценностям — мало школ на украинском языке, не хватает бумаги для издания книг и т.д. Поговорили мы по душам, но я почувствовал, что Щербицкому не хватает расположенности к деятелям культуры, внимания к их заботам.
Украина не была исключением. Духовная сфера повсеместно была отдана на откуп аппаратчикам из идеологических отделов, перед которыми ставилась главная задача — сплачивать интеллигенцию «вокруг партии», а инакомыслящих «держать и не пущать».
     Тем не менее корень зла был не в непросвещенности начальства, а в системе. Перестройка пробивала в ней одну брешь за другой. У людей развязались языки, начало раскрепощаться сознание, исчезать страх, стали говорить, что думают, покушаться на посты и привилегии творческого генералитета. Тот ощетинился, кинулся к властям в ноги: защитите, мы ведь вам служили верой и правдой! Но скоро убедились, что времена уже не те, на одни милости и благоволение начальства полагаться нельзя, оно само уже не так всесильно, не сегодня-завтра вовсе рухнет. Остается налаживать круговую оборону.
     И все больше углублялась дифференциация, все ярче разгоралась полемика между писательскими группировками, все плотней они сбивались в армии по принципу единомыслия. С одной стороны, «Наш современник», «Молодая гвардия», «Москва», с другой — «Знамя», «Октябрь», «Новый мир». Были, конечно, и промежуточные издания, но не они определяли основную тенденцию. Поляризация распространялась на массовую прессу, проявилась на съездах и пленумах творческих организаций, втягивая в борьбу все общество. Кое-кто уже призывал действовать по правилу: если враг не сдается — его уничтожают. В словесной схватке перестали выбирать выражения, вопрос ставился так: не важно, прав ты или нет, главное — кто «наш», а кто «не наш».
Мы стремились дать людям свободу — слова, мысли, творчества, а уж как они ею воспользуются, зависело от них самих. Сегодня с горечью приходится признать, что значительная часть интеллигенции использовала эту свободу далеко не на пользу обществу и даже самой себе.
     Основное направление оставалось тогда верным. Велась борьба с извращением истории и лакировкой действительности, опрокидывались идолы, воспрянули духом несправедливо гонимые и обиженные. Под напором молодых рухнули твердыни консерваторов в творческих союзах. Застрельщиком этого бескровного переворота стали кинематографисты, переизбравшие на своем V съезде все прежнее руководство союза, — его возглавил Э.Климов. Этому примеру скоро последовали писатели, художники, архитекторы. Дольше всех сумели продержаться «старики» в Союзе композиторов — уж очень высок был авторитет Тихона Хренникова, многие десятилетия умело направлявшего организацию советских музыкантов. Но и ему пришлось в конце концов уступить дорогу «новым людям».
     Сколько было тогда восторгов, какие речи произносились о том, что покончено наконец с засильем чинуш и бездарей, открываются небывалые возможности для вольного творчества. И действительно, в первое время появилось несколько интересных театральных постановок, фильмов и повестей — в основном документальных. Но уже очень скоро крайний радикализм реформаторов начал мстить за себя. Бесплодными оказались попытки зачеркнуть художественное наследие советского периода. Вытолкав взашей былые авторитеты и усевшись в секретарских креслах, радикалы не смогли создать сколько-нибудь значительных произведений и тем более — нормальной творческой атмосферы.
     В феврале 1987 года на Политбюро зашла речь о творческих союзах. Самое плохое, сказал я, если в такое время интеллигенция погрязнет в склоках, сведении счетов. Иногда просто стыдно читать, что происходит на собраниях. В то же время многие художники хотят помочь продвижению реформ, и ничто не может заменить в этом литературу, кино, театр. Накануне я был в «Современнике» на спектакле по пьесе М.Шатрова «Большевики». Зал был буквально заряжен, соотносил каждую реплику с тем, что происходит сегодня. И мне вновь подумалось, что не следует командовать художниками, инструктировать их, нужно по мере возможности помочь им понять замысел перестройки, найти в ней свое место.
     К этому, в сущности, и сводилась наша новая политика в области культуры. С одной стороны, покончили с «бульдозерными методами» (эту метафору вполне можно отнести не только к живописи, но и ко всем другим искусствам), поддержали деятелей культуры, выступивших практически с единых позиций против наплыва халтуры, пошлости, разложения. Настойчиво предлагали мы расширять гласность в сфере культуры, народу возвращались одна за другой ценности, которых он был лишен. Потоком пошли переводы многих значительных произведений, созданных в мире за десятилетия, не допущенных либо просто не дошедших до советского читателя.
     Открылись запасники музеев, достоянием публики стали шедевры Филонова, Кончаловского, Шагала и многих других художников, оказавших огромное воздействие на всю живопись XX столетия.
     Мне не надо было мучительно думать, какую роль следует отвести художественной интеллигенции. С самого начала я понимал, что без нее не удастся поднять общество на перестройку, но включить ее самое в этот процесс тоже крайне не просто.
     Я старался не пропускать сколько-нибудь значимых театральных постановок и кинофильмов, посещал выставки, встречался с актерами, писателями, музыкантами по их просьбе или сам приглашал для беседы.
     Вспоминаю встречу с писателями в начале лета 1986 года. Дело шло к очередному их съезду, возникли острые дискуссии, появились группировки, грозившие расколом союза. И я решил пригласить писателей для откровенной беседы.
     В зале Секретариата ЦК собралось человек 25 ведущих деятелей писательского цеха. Я откровенно поделился с ними своей оценкой обстановки, подчеркнул, что мы нуждаемся в поддержке творческой интеллигенции, поинтересовался, как они намерены распорядиться литературными делами.
     Обмен мнениями проходил сумбурно, но, хотя присутствовали представители соперничавших группировок, превалировало настроение в пользу того, чтобы отложить цеховые распри, активнее поддержать перестройку. Пожалуй, благотворную роль сыграли мудрые выступления «старейшин» — Леонида Леонова и Сергея Залыгина.
Накопление проблем, все более острые столкновения интересов сказались на атмосфере моих встреч с интеллектуалами. Я всячески стремился погасить страсти, умерить ожесточение, но чем дальше, тем меньше это удавалось. Верх брали групповые интересы: борьба за тот или иной журнал, за Литфонд, места в секретариатах, правлениях союзов. Творческие и общенациональные интересы уходили на задний план, ими переставали заниматься. Стыдно вспомнить, как себя вели в то время некоторые интеллигенты дома и за границей, сколько истерических поношений всего и вся приходилось слышать.
     Быть может, стоит сделать некоторую скидку на глубокий духовный кризис, в котором оказалась наша интеллигенция. Ведь исходным материалом творческого процесса на протяжении десятилетий была определенная социальная среда — с ее проблемами, специфическими конфликтами и драмами. Это находило отражение в художественных произведениях; и вдруг оказалось, что все было «не так», подлежит пересмотру. Значит, их работа пошла насмарку, оказалась никому не нужной.
     Конечно, подобные суждения, крайне несправедливые и неверные в своей односторонности, со временем будут отвергнуты. Будет обнаруживаться непреходящая ценность действительно талантливых произведений — не важно, писались они с позиций социалистического реализма или каких-то других. Но разве эта мысль облегчит страдания художника, на глазах которого его сочинения подвергаются издевкам и предаются забвению?
     Очевидно, революция в умах, вызванная перестройкой, прежде всего потрясла интеллигенцию. Поэтому я не склонен строго судить, тем более обличать ее. Она острее других переживала перемены. Люди, которым по самой их профессии полагалось осмысливать и отображать происходящее, оказались перед пропастью. Это тяжелый кризис, не каждый может с ним совладать. И многие начали срываться на истерики, злобные выпады против перестройки и лично против меня. Одни мстили за разрушение привычных миров и удобного для них порядка. Другие, пьянея от свободы, соревновались в показной смелости.

 

Вместо предисловия | К читателюГлава 1. Избрание секретарем ЦК | Глава 2. Ставрополь - Москва - Ставрополь | Глава 3. Московский университет | Глава 4. Проба сил | Глава 5. Начало партийной карьеры | Глава 6. Испытание властью | Глава 7. На Старой площади | Глава 8. Андропов: новый Генеральный секретарь действует | Глава 9. Генеральный секретарь | Глава 10. Больше света: Гласность | Глава 11. Хозяйственная реформа: первая попытка | Глава 12. Решающий шаг | Глава 13. Дела и раздумья | Глава 14. Политическая реформа | Глава 15. Власть перемещается со Старой площади в Кремль | Глава 16. Национальная политика: трудный поиск | Глава 17. Партия и перестройка | Глава 18. Как войти в рынок

 
 
 

Конференции

Новости

СМИ о М.С.Горбачеве

Книги