Подписаться
на новости разделов:

Выберите RSS-ленту:

XXI век станет либо веком тотального обострения смертоносного кризиса, либо же веком морального очищения и духовного выздоровления человечества. Его всестороннего возрождения. Убежден, все мы – все разумные политические силы, все духовные и идейные течения, все конфессии – призваны содействовать этому переходу, победе человечности и справедливости. Тому, чтобы XXI век стал веком возрождения, веком Человека.

     
English English

Жизнь и реформы. Книга 1

 

Часть I. Кто я и откуда

Вместо предисловия | К читателюГлава 1. Избрание секретарем ЦК | Глава 2. Ставрополь - Москва - Ставрополь | Глава 3. Московский университет | Глава 4. Проба сил | Глава 5. Начало партийной карьеры | Глава 6. Испытание властью | Глава 7. На Старой площади | Глава 8. Андропов: новый Генеральный секретарь действует | Глава 9. Генеральный секретарь | Глава 10. Больше света: Гласность | Глава 11. Хозяйственная реформа: первая попытка | Глава 12. Решающий шаг | Глава 13. Дела и раздумья | Глава 14. Политическая реформа | Глава 15. Власть перемещается со Старой площади в Кремль | Глава 16. Национальная политика: трудный поиск | Глава 17. Партия и перестройка | Глава 18. Как войти в рынок

 

Книга 2 

 

Глава 2. Ставрополь - Москва - Ставрополь

 

Истоки
Прошлое во мне
Родина
Семейные корни
Большие чистки 1937-1938 годов
Война
Возвращение в школу
Рядом с отцом

 

     Из Ставрополя в Москву мне приходилось летать часто. Пленумы ЦК, сессии Верховного Совета СССР, совещания и семинары, поездки в столицу для решения проблем края...
     Летал сначала через Минеральные Воды, а когда (не без моего участия) в окрестностях Ставрополя построили аэропорт и посадочную полосу для приема больших самолетов, дело совсем упростилось и экономия времени стала еще большей. Ритм жизни сложился такой, что беречь время приходилось постоянно, и я считал тех, кто ездил поездом, людьми, отлынивающими от работы, легально устраивающими себе дополнительный отпуск.
     Сами полеты вызывали у меня всегда положительные эмоции. Я любил летать. Когда в пасмурный день или в снежную метель самолет взмывает за облака и ты оказываешься в лучах солнца, появляется непередаваемое чувство широты и свободы. А когда еще зайдешь в кабину к пилотам, ощущение скорости, мощи полета многократно возрастает, и кажется, что мир перед тобой расширяется до бесконечности. Космонавты говорят, что оттуда, из космоса, наша планета видится не такой уж большой. Иное дело, когда наблюдаешь из самолета: земля поистине огромна.
     На сей раз я летел в Ставрополь впервые на персональном самолете из специального авиаотряда, обслуживавшего руководство страны. Сопровождавшая охрана пересела в другой салон, и я остался один.      Прислонившись к иллюминатору, я ожидал, что и этот полет даст мне ощущение свободы, полноты жизни. Увы, на душе было неспокойно. Вдруг понял, что расстанусь со Ставропольем надолго, если не навсегда. Из 47 лет своей жизни 42 я прожил на этой земле. Когда учился в университете, приезжал сюда каждые летние каникулы (для поездок зимой денег не хватало).
     Чем был для меня этот край?
     Здесь были мои корни, моя Родина. Я сросся с этой землей, и жизненные ее соки — во мне. Я любил Ставрополье.


Истоки

     От москвичей, особенно в студенческие годы, мне не раз приходилось слышать: «У вас там, в провинции, темнота... Сонное царство. Тишь да гладь». Говорившие были убеждены в том, что вся многовековая история человечества творилась лишь в столицах. Но я знал, что это не так. И история моего родного края была лучшим тому подтверждением. Не «сонное царство», не периферия, а стык континентов, перекресток дорог разных цивилизаций, культур, религий, соприкосновение многих народов, языков, традиций и укладов жизни.
     Я узнавал об этом не только из учебников и краеведческих исследований, которые тщательно собирал. В 1975 году недалеко от Пятигорска при проведении строительных работ в совхозе «Машук» вскрыли курган. Обнаружилось погребение — останки вождя и четырех его приближенных. Ученые установили, что возраст захоронения — около 40 веков.
     Еще в первом тысячелетии до нашей эры Ставрополье, северо-западный Кавказ населяли племена, известные античным авторам под именем меотов, синдов, которые, как полагают некоторые исследователи, создали на территории Северного Кавказа рабовладельческое государство. В VIII-VII веках до нашей эры из Приднестровья и Крыма сюда вторглись скифы. Позднее эта земля оказалась в сфере греческой колонизации. В начале нашей эры сюда пришли аланы. Они создали свое государство, просуществовавшее сотни лет. Их разгромили гунны. Примерно с IX века из Византии и Грузии приходит христианство. В X веке появляются первые русы и возникает Тмутараканское княжество, тесно связанное с Киевской Русью. В XIII веке начинается татаро-монгольское нашествие.
     По мере того как складывалось Русское государство, народы Кавказа стали искать в связях с ним спасение от всякого рода завоевателей. В августе 1555 года посол Ивана Грозного Андрей Щепетов вернулся в Москву с Северного Кавказа с посольством адыгейских князей. Иван IV объявил, что Пятигорское царство перешло в вечное русское подданство. Развернулось строительство оборонительных рубежей Российского государства, и во времена Екатерины II была сооружена так называемая Азово-Моздокская пограничная укрепленная линия из семи крепостей. В их числе был и Ставрополь. Первыми стражами были хоперские казаки (Воронежская губерния) и гренадеры Владимирского полка (Владимирская губерния).
     И пошли сюда русские войска. Начали строиться казачьи станицы. Из неволи от жестоких помещиков на Юг бежали крестьяне. Потом их стали направлять на поселение уже в принудительном порядке. И это переселение было тяжелейшей человеческой драмой, стоившей немалых жертв. Так оказались здесь и мои предки по линии отца — Горбачевы, переселенцы из Воронежской губернии, и по линии матери — Гопкало с Черниговщины.
Здесь, на южной окраине Российского государства, и характер-то формировался особый, я бы сказал, бунтарский. Недаром именно в этих местах собирали свое войско и зачинали походы предводители многих народных движений: Кондратий Булавин и Игнат Некрасов, Степан Разин и Емельян Пугачев. По преданию, и покоритель Сибири Ермак — тоже из этих краев.
     Это, видимо, было у живущих здесь в крови и передавалось по наследству из поколения в поколение.
Прадед мой — Моисей Горбачев — поселился с тремя сыновьями, Алексеем, Григорием и Андреем, на самом краю села Привольное. Жили они поначалу все вместе, одной большой семьей —18 душ. А рядом — близкие и дальние родственники, тоже Горбачевы. И когда у направлявшегося к ним односельчанина спрашивали: «Куда идешь?» — он отвечал: «На Горбачевщину». Порядок в семье был жесткий и ясный: прадед всему голова, слово его — закон. Позже сыновьям с их семьями отстроили хаты, и дед мой Андрей Моисеевич, женатый к тому времени на бабушке Степаниде, зажил своей семьей. В 1909 году у них родился мой отец — Сергей Андреевич Горбачев.


Прошлое во мне

     Прошлое сохранялось в народных легендах, пропитывало устную молву, становилось частью жизненного уклада, окружавшего меня, и я постоянно ощущал свою сопричастность с теми далекими событиями, которые происходили на ставропольской земле.
     Меня глубоко взволновала судьба участников восстания 1825 года, сосланных в наши края. Обычно, когда говорят о декабристах, вспоминают офицеров-дворян, которые в благородном и смелом порыве бросили вызов самодержавию. На Кавказ были отправлены 11 из них. Потом число их выросло до 25, и жизнь многих оборвалась в бесчисленных стычках с горцами во время кавказских войн. Среди ссыльных декабристов был и поэт Александр Одоевский.
     Приезжая в Пятигорск, я часто заходил в музей Лермонтова, где хранится дневник Одоевского. Его записи вводили в возвышенный духовный мир той среды и того времени. На пожелтевших страницах мелькали имена людей, известных по школьному учебнику. Здесь Одоевский сблизился с Лермонтовым, встретился с Огаревым — другом Герцена. И когда я читал в учебнике фразу: «... декабристы разбудили Герцена», она воспринималась мною как живая связь знакомых и близких мне людей, бывших здесь, на моей земле.
     Я с волнением перечитывал строки Огарева:

                                                            И если б мне пришлось прожить еще года, 
                                                            До сгорблой старости, венчанной сединою, 
                                                            С восторгом юноши я вспомню и тогда 
                                                            Те дни, где разом все явилось предо мною... 
                                                            И степь широкая, и горные хребты — 
                                                            Величья вольного громадные размеры, 
                                                            И дружбы молодой надежды и мечты, 
                                                            Союз незыблемый во имя тайной веры...

     Но меня волновала не только судьба декабристов-офицеров. Ведь за ними стояли простые солдаты. И как раз солдаты Черниговского и других полков, вовлеченных в заговор «Обществом соединенных славян», были этапированы приговором Белоцерковской военносудной комиссии в Ставрополь. За семьдесят пять дней шесть рот Черниговского полка прошли маршем более 1200 верст. Они шли по ставропольским степям через село Летницкое, в церкви которого в 1931 году меня крестил дед Андрей, сменив имя Виктор, данное мне при рождении, на Михаил. Черниговцы проходили через Медвежье, нынешнее Красногвардейское, наш районный центр. А между Летницким и Медвежьим как раз и лежит мое родное село Привольное.
     Я живо представлял себе, как шли они по нашему бездорожью. Привольное находится от Ставрополя всего в 137 километрах, но даже в мое время добраться туда было нелегко. В распутицу или в метельные снежные зимы село оказывалось надолго отрезанным от всего остального мира, и в мои студенческие годы мать и отец постоянно жаловались, что писем из Москвы им приходилось порой ждать чуть ли не месяцами.
     В общем, и на солдат-черниговцев смотрел я как на своих земляков. В самом центре Ставрополя сохранились остатки старой крепости. Долго еще стояло неказистое и ветхое одноэтажное здание, в котором когда-то размещались гарнизонные службы. Тут бывали Пушкин и Лермонтов, Одоевский и другие декабристы — офицеры и солдаты. Может быть, сюда заходил по «казенной надобности» и кто-нибудь из моих предков. К сожалению, реконструируя город, этот дом и старый базар по решению властей снесли, очистив место для центральной площади и целого комплекса зданий.


Родина

     Когда иронизируют над «местным патриотизмом», нередко усматривают в этой любви к «малой Родине» чуть ли не признак провинциальной ограниченности. Мне кажется, наоборот, восприятие «большой Родины» через судьбу свою, своих предков, своего края — это и есть не книжный, а подлинный, уходящий корнями в родную почву патриотизм.
     Была у этого патриотизма своя очень важная особенность: он формировался не в мононациональной среде, а в условиях удивительного, я бы сказал, многоязычия, многообличия и многонародия.
Как река после весеннего паводка оставляет на берегах большие и малые озерца (у нас их называли — мочаки), так и переселения и передвижения народов, проходившие на протяжении тысячелетий, оставили в Ставрополье множество самых различных этнонациональных групп. Едешь по дорогам края и кроме привычных русских названий то и дело встречаешь: Антуста, Джалга, Тахта — это от монгольских корней, а вот Ачикулак, Арзгир — это, скорее, тюркское.
     Когда позднее я стал Президентом СССР и передо мной встали национальные проблемы страны, я не был новичком в этих вопросах.
     На Ставрополье помимо русских, составляющих в крае 83 процента, жили карачаевцы, черкесы, абазины, ногайцы, осетины, греки, армяне, туркмены, представители других народов. В Карачаево-Черкесской автономной области книги, газеты, программы телевидения и радио выпускались на пяти языках. И каждая народность — это не только свой язык, но и свои обычаи, нравы, костюмы, даже тип застройки и компоновки усадеб. Сейчас облик населенных пунктов сильно изменился, я бы сказал, однообразно стандартизировался. Но еще недавно, в годы моей юности, вы могли въехать в типичный кавказский аул горцев с саклями и стенами, сложенными из камней, а совсем неподалеку увидеть казачью станицу или русское село с саманными хатами под соломенными или камышовыми крышами. И обязательно у каждой плетень, который вязался из прутьев молодых деревьев (и я в свое время делал это неплохо, точно так же, как не раз крыл крышу соломой, знал, каким раствором надо ее полить, чтобы не растащили воробьи и не промокала в дождь).
     Жизнь в многонациональной среде приучала к терпимости, деликатному, уважительному отношению друг к другу.      Обидеть горца, оскорбить его значило приобрести смертельного врага. И, наоборот, проявить уважение к его достоинству, обычаям — заиметь верного друга. Таких друзей у меня было множество, ибо уже тогда, не зная еще мудреных слов, я постепенно осознавал, что не вражда, а терпимость и согласие способны обеспечить мир между людьми.
     Не только история человечества, но и вся история моего края говорила об этом. Бесчисленные нашествия завоевателей в древности, многолетние кавказские войны в недавнем прошлом стоили множества жизней.
     Страшный кровавый след оставила в наших местах Гражданская война.
     Я уже упоминал, что центр нашего района — Медвежье — позднее назвали Красногвардейское. Почему? Потому, что Советская власть шла к нам со стороны Ростова. Места наши были первыми на этом пути, и именно у нас в районе сформировались первые отряды Красной гвардии.
     Ставропольскую советскую республику провозгласили 1 января 1918 года. Избрали свой Совнарком. Полмиллиона крестьян получили землю. Установили восьмичасовой рабочий день и рабочий контроль над производством, бесплатное обучение в школе. Но уже в марте в Медвежинском уезде шли бои с офицерскими частями генерала Корнилова, в апреле — с Добровольческой армией генерала Алексеева. В июле 1918 года Ставропольская республика вместе с Кубано-Черно-морской и Терской создали Северо-Кавказскую советскую республику, просуществовавшую до января 1919 года. Потом были генералы Деникин, Шкуро.
     Для тех, кто знал о революции и Гражданской войне по кинофильмам и популярным брошюркам, они рисовались чем-то вроде грандиозного физкультурного парада, когда под красными или белыми знаменами стройными рядами шли с одной стороны рабочие и крестьяне, с другой — буржуи и помещики. Я знал, что это было не так. Общество раскалывалось не только по классовому, национальному, религиозному или территориальному признаку, но и внутри семей.
     Борьба достигла крайнего ожесточения. Часть казачества вместе с «иногородними» шла в Красную Армию. Во второй половине 1918 года на Южном фронте действовали 14 красных казачьих полков, из которых потом формировали бригады и конные армии. Наши местные ветераны утверждают, что в знаменитой 1-й Конной ставропольцы составляли чуть ли не 40 процентов и без них не было бы ни самой Конармии, ни Буденного как красного командира.
     Но другая, значительная, часть казачества влилась в белое движение. Схватка была смертельная. Когда в мае 1918 года на Дону произошел мятеж и генерал Краснов с помощью немецких войск установил военную диктатуру, около 45 тысяч казаков, сочувствовавших Советской власти, были расстреляны и повешены. Впрочем, и красные не церемонились: об ужасах «расказачивания» теперь написано немало. Мне же запомнился один эпизод.
     Отмечалась очередная годовщина Советской власти, и, как было принято, проводились встречи с участниками революции и гражданской войны. Когда одному из ветеранов — генералу Василию Ивановичу Книге, отличившемуся и в годы Великой Отечественной войны (его родное село так и назвали — Книгино), предложили поехать поделиться своими воспоминаниями в одно из дальних сел на севере края, он вдруг замялся:
     — Охрану дадите?
     — Охрану? Зачем?!
     — Да было дело, — угрюмо пояснил Василий Иванович. — В гражданку мы там все село порубали.
     — Как порубали?
     — Да вот так. Порубали и все.
     — Всех?
     — Ну, может, и не всех. Я вот и думаю: вдруг остался кто... помнит.
     Меня поразил этот разговор. Ну, понятно было бы — война, схватились две противоборствующие армии. Но ведь тут иное. Сколько же таких сел и станиц точно так было вырублено — и белыми и красными — под корень? Истребляли сами себя, свой народ. Василий Иванович Книга был профессиональным воякой — они иначе смотрят на смерть, но и у него, видно, не было покоя на душе, мучило, если помнил об этом все сорок лет до самой смерти.
И тогда и сегодня мне не раз приходилось читать «высокотеоретические» рассуждения о том, что при переходе к новому обществу насилие не только оправданно, но и необходимо. То, что при революциях очень часто действительно не удается избежать кровопролития, — это факт. Но видеть в насилии универсальное средство решения любых проблем, призывать к нему и способствовать ему ради достижения каких-то якобы «высоких» целей, то есть опять идти на «вырубку» семей, сел, народа, — такое недопустимо.


Семейные корни

     Мне кажется, справедливость этих рассуждений вполне доказала и история моей семьи, микромир которой, ее искания, испытания и потери вполне отразили макромир человеческой драмы, «большой истории». Во всяком случае, жизненные перипетии дальних и близких предков всегда давали мне импульсы для размышлений.
Дед мой Пантелей Ефимович Гопкало революцию принял безоговорочно. В 13 лет он остался без отца, старший среди пятерых. Типичная бедняцкая крестьянская семья. В Первую мировую войну воевал на Турецком фронте. Когда установилась Советская власть, получил землю. В семье так и звучало: «Землю нам дали Советы». Из бедняков стали середняками. В 20-е годы дед участвовал в создании в нашем селе ТОЗа — товарищества по совместной обработке земли. Работала в ТОЗе и бабушка Василиса Лукьяновна (ее девичья фамилия Литовченко, ее родословная своими корнями тоже уходила на Украину), и совсем еще молодая тогда мой мать Мария Пантелеевна.
     В 1928 году дед вступил в ВКП(б), стал коммунистом. Он принял участие в организации нашего колхоза «Хлебороб», был его первым председателем. И когда я расспрашивал бабушку, как это было, она с юмором отвечала: «Всю ночь дед твой организует, организует, а наутро — все разбежались».
     В 30-е годы дед возглавил колхоз «Красный Октябрь» в соседнем селе, в 20 километрах от Привольного. И пока я не пошел в школу, в основном жил с дедом и бабушкой. Там для меня вольница была полная, любили они меня беззаветно. Чувствовал я себя у них главным. И сколько ни пытались оставить меня хоть на время у родителей, это не удалось ни разу. Доволен был не только я один, не меньше отец и мать, а в конечном счете — и дед с бабушкой.
В детстве я еще застал остатки быта, который был характерен для дореволюционной и доколхозной российской деревни. Саманные хаты, земляной пол, никаких кроватей — спали на полатях или на печи, прикрывшись тулупом или каким-нибудь тряпьем. На зиму, чтоб не замерз, в хате помещали и теленка. Весной, чтоб пораньше цыплят вывести, здесь же сажали наседку, а часто и гусынь. С нынешней точки зрения, бедность невероятная. А главное — тяжелый, изнурительный труд. О каком «золотом веке» российской деревни говорят наши современные борцы за крестьянское счастье, я не понимаю. То ли эти люди вообще ничего не знают, то ли сознательно врут, то ли у них отшибло память.
     В доме деда Пантелея Ефимовича я впервые увидел на грубо сколоченной книжной полке тоненькие брошюрки. Это были Маркс, Энгельс, Ленин, издававшиеся тогда отдельными выпусками. Стояли там и «Основы ленинизма» Сталина, статьи и речи Калинина. А в другом углу горницы — икона и лампада: бабушка была глубоко верующим человеком. Прямо под иконой на самодельном столике красовались портреты Ленина и Сталина. Это «мирное сосуществование» двух миров нисколько не смущало деда. Сам он верующим не был, но обладал завидной терпимостью. Авторитетом на селе пользовался колоссальным. Любимая его шутка: «Главное для человека — свободная обувь, чтобы ноги не давило». И это была не только шутка.


Большие чистки 1937-1938 годов

     Тогда я, пожалуй, впервые пережил потрясение — арест деда. Его увезли ночью. Бабушка Василиса переехала в Привольное к моим отцу и матери.
     Помню, как после ареста деда дом наш — как чумной — стали обходить стороной соседи, и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной. Теперь-то я понимаю, что нельзя винить людей: всякий, кто поддерживал связь или просто общался с семьей «врага народа», тоже подлежал аресту. Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь.
     Прошло много лет, но даже тогда, когда я был секретарем горкома, крайкома партии, членом ЦК и имел возможность взять следственное дело деда, не мог перешагнуть какой-то душевный барьер, чтобы затребовать его. Лишь после августовского путча попросил об этом Вадима Бакатина.
     Все началось с ареста председателя исполкома нашего района: его обвинили в том, что он якобы является руководителем «подпольной правотроцкистской контрреволюционной организации». Долго пытали, добивались назвать участников организации, и он, не выдержав пыток, назвал 58 фамилий — весь руководящий состав района, в том числе и деда моего, заведовавшего в то время районным земельным отделом.
     Вот протокол допроса Гопкало Пантелея Ефимовича:
     «— Вы арестованы как участник контрреволюционной правотроцкистской организации. Признаете себя виновным в предъявленном вам обвинении?
     — Не признаю себя виновным в этом. Никогда не состоял в контрреволюционной организации.
     — Вы говорите неправду. Следствие располагает точными данными о том, что вы являетесь участником контрреволюционной правотроцкистской организации. Дайте правдивые показания по вопросу.
     — Повторяю, что не был я участником контрреволюционной организации.
     — Вы говорите ложь. Вас уличают ряд обвиняемых, проходящих по этому делу, в проводимой вами контрреволюционной деятельности. Следствие настаивает дать правдивые показания.
     — Категорически отрицаю. Никакой контрреволюционной организации не знаю».
     И подпись деда. Сохранилось и обвинительное заключение, в котором деду вменялось в вину:
     «а) срывал уборку урожая колосовых, в результате чего создал условия для осыпания зерна. В целях уничтожения колхозного скотопоголовья искусственно сокращал кормовую базу путем распашки сенокосных угодий, в результате колхозный скот довел до истощения;
     б) тормозил развитие стахановского движения в колхозе, практикуя гонения против стахановцев...
На основании изложенного обвиняется в антисоветской деятельности в том, что, являясь врагом ВКП(б) и Советской власти и будучи связан с участниками ликвидированной антисоветской правотроцкистской организации, по заданию последней проводил вредительскую подрывную работу в колхозе «Красный Октябрь», направленную на подрыв экономической мощи колхоза...»
     Бакатин прислал мне и второе дело — на деда Раисы Максимовны — Петра Степановича Параду, арестованного на Алтае в 1937 году.
     Между Ставропольем и Алтаем тысячи километров, но вопросы и обвинения писались как под копирку:
     «— Следствие достаточно располагает данными, уличающими вас в том, что вы, находясь в колхозе, занимались контрреволюционной агитацией, направленной против всех проводимых мероприятий, против Советской власти...
     — Находясь в колхозе, никакой контрреволюционной агитацией не занимался, виновным себя в этом не признаю.
     — Будучи в колхозе после исключения из колхоза, находясь на производстве, вы систематически агитировали трудящихся, колхозников и рабочих, во-первых, против коллективизации, против стахановского движения, старались разлагать трудовую дисциплину в колхозе.
     — Против Советской власти я никогда не выступал, также не выступал и не агитировал против коллективизации».
Это из протокола допроса П.С.Парады 3 августа 1937 года. Не правда ли, похоже? Только кончились эти дела по-разному. На обвинительном заключении по делу крестьянина Парады прокурор написал о своем согласии, и по постановлению «тройки» Петр Степанович был расстрелян. Справку о его реабилитации семья Раисы Максимовны получила лишь в январе 1988 года.
     С делом моего деда Гопкало, к счастью, получилось по-иному. Следствие продолжалось 14 месяцев. Закончили его в сентябре 1938 года и послали в Ставрополь. Какой-то чиновник прокуратуры черкнул на нем «с заключением согласен». Но помощник прокурора края написал, что «не находит в деле Гопкало П.Е. оснований для квалификации его действия по ст. 17, 58 пункт 7,11, т.к. причастность Гопкало к контрреволюционной организации материалами следствия не доказана». Он предложил переквалифицировать обвинение со ст.58, означавшей в то время верный расстрел, на ст.109 — должностные преступления. Но тут началась чистка органов НКВД, начальник нашего райотдела застрелился, и в декабре 1938 года деда освободили вообще. Он вернулся в Привольное и в 1939 году был вновь избран председателем колхоза.
     Хорошо помню, как зимним вечером вернулся дед домой, как сели за струганый крестьянский стол самые близкие родственники, и Пантелей Ефимович рассказал все, что с ним делали.
Добиваясь признания, следователь слепил его яркой лампой, жестоко избивал, ломал руки, зажимая их дверью. Когда эти «стандартные» пытки не дали результатов, придумали новую: напяливали на деда сырой тулуп и сажали на горячую плиту. Пантелей Ефимович выдержал и это, и многое другое.
     Те, кто сидел вместе с ним в тюрьме, потом говорили мне, что после допросов отхаживали его всей камерой. Сам Пантелей Ефимович поведал обо всем этом только в тот вечер и только один раз. Больше, по крайней мере вслух, никогда не вспоминал. Он был твердо убежден: «Сталин не знает, что творят органы НКВД», и никогда не винил в муках своих Советскую власть. Прожил дед недолго. Умер в возрасте 59 лет.
     Второй мой дед — Андрей Моисеевич Горбачев в Первую мировую войну воевал на Западном фронте, и от тех времен дома осталась фотография: сидит дед в картинной позе на вороном коне и в красивейшей фуражке с кокардой. «Что это за форма такая?» — спрашивал я. Однако дед, в ту пору уже согнутый годами, но сухой и поджарый, только отмахивался. Делались тогда такие фотографии просто: рисовали на щите коня с лихим всадником, а для лица вырезали дырку — оставалось просунуть в нее голову. (Кстати, эта традиция сохранилась и до наших дней. К ней добавилось, может быть, нечто новое, дань нынешним временам — возможность сфотографироваться рядом с любой нарисованной на щите знаменитостью.)
     Судьба деда Андрея была поистине драматичной, но в то же время и типичной для нашего крестьянства. Отделившись от отца, он повел свое хозяйство. Семья росла — родилось шестеро детей. Но беда — только двое сыновей, а землю сельская община выдавала на мужчин. Надо было с имеющегося надела получить больше, и вся семья от мала до велика денно и нощно трудилась в хозяйстве. Дед Андрей характером был крут и в работе беспощаден — и к себе, и к членам семьи. Но не всегда работа приносила результаты, на которые надеялись, — засуха за засухой. Постепенно из бедняков дотянулись до середняков. Подходило время замужества трех дочерей, значит, нужно приданое готовить. Нужны деньги, а в крестьянском хозяйстве источник их получения один — продажа выращенного зерна и скота. Выручал еще сад. Дед любил заниматься садоводством и со временем вырастил огромный сад — что только в нем ни росло. Он знал толк в прививках, и на одной яблоне вдруг вырастали яблоки трех сортов. Сад приносил много пользы и был источником радости для семьи.
     В 1929 году старший сын Сергей, мой отец, женился на дочери соседа — Гопкало. Сначала молодые жили в доме деда Андрея, но скоро отделились. Пришлось делить и землю. Коллективизацию дед Андрей не принял и в колхоз не вступил — остался единоличником.
     В 1933 году на Ставрополье разразился голод. Историки до сих пор спорят о его причинах — не был ли он организован специально, чтобы окончательно сломить крестьянство? Или же главную роль сыграли погодные условия? Не знаю, как в других краях, но у нас действительно была засуха. Дело, однако, заключалось не только в ней. Массовая коллективизация подорвала прежние, складывавшиеся веками устои жизни, разрушила привычные формы ведения хозяйства и жизнеобеспечения в деревне. Вот что, на мой взгляд, было главным. Плюс, конечно, жестокая засуха. Одно наложилось на другое.
     Голод был страшный. В Привольном вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями, и долго еще, до самой войны, сиротливо стояли в селе полуразрушенные, оставшиеся без хозяев хаты.
Трое детей деда Андрея умерли от голода. А его самого весной 1934 года арестовали за невыполнение плана посева — крестьянам-единоличникам власти устанавливали такой план. Но семян не было, и план выполнять оказалось нечем. Как «саботажника» деда Андрея отправили на принудительные работы на лесоповал в Иркутскую область. Бабушка Степанида осталась с двумя детьми — Анастасией и Александрой. А отец мой взял на себя все заботы: семья оказалась никому не нужной. Ну а дед Андрей в лагере работал хорошо, и через два года, в 1935 году, его освободили досрочно. Вернулся в Привольное с двумя грамотами ударника труда и сразу вступил в колхоз. Поскольку работать он умел, то скоро стал руководить колхозной свинофермой, и она постоянно занимала в районе первое место. Опять дед стал получать почетные грамоты.
     Перед самой войной жизнь как-то начала налаживаться, входить в колею. Оба деда — дома. В магазинах появился ситец, керосин. Колхоз начал выдавать зерно на трудодни. Дед Пантелей сменил соломенную крышу хаты на черепичную. Появились в широкой продаже патефоны. Стали приезжать, правда редко, кинопередвижки с показом «немого» кино. И главная радость для нас, ребятишек, — откуда-то, хотя и не часто, привозили мороженое. В свободное от работы время, по воскресеньям, семьями выезжали отдыхать в лесополосы. Мужчины пели протяжные русские и украинские песни, пили водку, иногда дрались. Мальчишки гоняли мяч, а женщины делились новостями да присматривали за мужьями и детьми.
     В один из таких воскресных дней, 22 июня 1941 года, утром, пришла страшная весть — началась война. Все жители Привольного собрались у сельского Совета, где был установлен радиорепродуктор, и, затаив дыхание, слушали выступление Молотова.


Война

     Войну я помню всю, хотя кому-то это покажется преувеличением. Многое, что пришлось пережить потом, после войны, забылось, но вот картины и события военных лет врезались в память навсегда.
     Когда война началась, мне уже исполнилось 10 лет. Помню, за считанные недели опустело село — не стало мужчин. Повестки о мобилизации привозили из райвоенкомата ближе к ночи, когда все возвращались с работы. Сидят за столом, ужинают, вдруг — лошадиный топот. Все замирают... нет, на этот раз посыльный проскакал мимо. Отцу, как и другим механизаторам, дали временную отсрочку — шла уборка хлеба, но в августе призвали в армию и его. Вечером повестка, ночью сборы. Утром сложили вещи на повозки и отправились за 20 километров в райцентр. Шли целыми семьями, всю дорогу — нескончаемые слезы и напутствия. В райцентре распрощались. Бились в слезах женщины и дети, старики, рыдания слились в общий, рвущий сердце стон.      Последний раз купил мне отец мороженое и балалайку на память.
     К осени кончилась мобилизация, и остались в нашем селе женщины, дети, старики да кое-кто из мужчин — больные и инвалиды. И уже не повестки, а первые похоронки стали приходить в Привольное. Опять по вечерам со страхом ждали конского топота. Остановится посыльный у чьей-то хаты — тишина, а через минуту — страшный, нечеловеческий, невыносимый вой.
     В дом получали единственную газету «Правда». Ее выписывал отец. Читал теперь ее я. А вечерами читал вслух для женщин — о горьких новостях. Врагу сдавали город за городом, появились в наших краях эвакуированные. Мы, мальчишки, лихо распевавшие перед войной песни тех лет, с энтузиазмом повторявшие: «чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим», надеялись, верили, что вот-вот фашисты получат по зубам. Но к осени враг оказался у Москвы и под Ростовом.
     Первая зима военной поры была ранней и суровой. Такой зимы я в своей жизни больше не видел. Снег выпал 8 октября — для наших южных краев явление необычное. И какой это был снегопад! Мощным слоем метель накрыла село. Часть хат — вместе с постройками, скотом, птицей — оказалась под сугробами. Те, кто очутился в домах, из которых можно было выбраться, делали проходы, тоннели, откапывая соседей.
     Снег пролежал до весны — настоящее «снежное царство». Только жить в этом царстве было тяжко. С питанием, правда, было еще терпимо. Но вот топить было нечем — рубили сады. Трудно было ухаживать за скотом. Совсем плохо — с кормлением колхозных животных: сено осталось на полях, а дороги замело. Что-то надо было делать. С большим трудом пробили все же дорогу, начали возить сено. Все это делали молодые женщины, и среди них моя мать.
     Но в один из метельных дней она и несколько других женщин из поездки не вернулись. Прошли сутки, двое, трое, а их нет. Лишь на четвертый день сообщили, что женщин арестовали и держат в районной тюрьме. Оказалось, они сбились с пути и нагрузили сани сеном со стогов, принадлежавших государственным организациям. Охрана их и забрала. Вот такая случилась история. Она едва не обернулась драматическим финалом: за «расхищение соцсобственности» суд в ту пору был скорый и строгий. Спасло одно — все «расхитители» были женами фронтовиков, у всех — дети, да и брали они корма не для себя, а для колхозного скота.
     Изнурительный труд в колхозе и домашнем хозяйстве, недостаток во всем, полураздетые и полуголодные дети, страх за мужей. Трудно перечесть все тяготы, свалившиеся на женщин. Но они находили в себе силы каждый день снова и снова делать дело, стойко нести свой тяжкий крест.
     Обильные снега нарушили связь. Почта приходила редко. Радиоприемников в селе тогда еще не было. Но когда газеты все-таки получали, их прочитывали от строчки до строчки. Поздними вечерами женщины часто собирались в чьей-то хате, чтобы побыть вместе, поговорить, обсудить новости, читали полученные от мужей письма. На этих встречах и держались. Но часто такие вечера превращались в неистовый плач, и тогда становилось невыносимо жутко.
     Хорошо помню, с какой радостью встретили мы известие о том, что Москва устояла, немцы получили отпор. И еще — пришла с «Правдой» совсем маленькая книжица под названием «Таня» — о партизанке Зое Космодемьянской. Я читал ее собравшимся вслух. Все были потрясены жестокостью немцев и мужеством комсомолки.
     С уходом на фронт отца многое по дому пришлось делать и мне. А с весны 1942-го прибавились заботы по огороду, с которого кормилась семья. Мать засветло встанет, начнет копать или полоть, затем передает начатое мне, а сама — на колхозное поле. Потом моей главной обязанностью стала заготовка сена для коровы и топлива для дома. Лесов в наших краях нет: из прессованного навоза готовили кизяк, но он шел на выпечку хлеба и приготовление пищи. Для обогрева хаты заготавливали степной колючий курай. Так вот все круто изменилось. И мы, мальчишки военной поры, перешагнув через детство, сразу вошли во взрослую жизнь. Забыты забавы, игры, оставлена учеба. Целыми днями — один, по горло всяких дел. Но иногда... Иногда, вдруг, забыв обо всем на свете, завороженный зимней метелью или шелестом листьев сада в летнюю пору, мысленно я переселялся в какой-то далекий, нереальный, но такой желанный мир. Царство мечты, детской фантазии.
     С конца лета 1942-го от Ростова через наши места покатилась волна отступления. Брели люди — кто с рюкзаками или мешком, кто с детской коляской или ручной тачкой. Меняли вещи на еду. Гнали коров, табуны лошадей, овечьи отары.
     Собрав свои пожитки, ушли неизвестно куда бабушка Василиса и дед Пантелей. На сельской нефтебазе открыли цистерны и все горючее спустили в мелководную речушку Егорлык. Жгли неубранные хлебные поля.
27 июля 1942 года наши войска оставили Ростов. Отступали беспорядочно. Шли хмурые, усталые солдаты. На лицах — печать горечи и вины. Бомбовые взрывы, орудийный грохот, стрельба слышались все ближе, как бы обтекая с двух сторон Привольное. Вместе с соседями выкопали на спуске к реке траншею, откуда я впервые увидел залп «катюш»: по небу со страшным свистом летели огненные стрелы...
     И вдруг — тишина. Два дня тишины. Ни наших, ни немецких войск. А на третий день со стороны Ростова в село ворвались немецкие мотоциклисты. Федя Рудченко, Виктор Мягких и я стояли у хаты. «Бежим!» — крикнул Виктор. Я остановил: «Стоять! Мы их не боимся». Въехали немцы — оказалось, разведка. А вскоре вступила в село и немецкая пехота. За три дня немцы заполнили Привольное. Стали маскироваться от бомбежек и ради этого почти под корень вырубили сады, на выращивание которых ушли десятилетия. Вырубили и знаменитый сад деда Андрея.
А через несколько дней вернулась бабушка Василиса. С дедом она дошла почти до Ставрополя, но немецкие танки опередили: 5 августа 1942 года город был занят. Дед кукурузными полями, оврагами пошел через линию фронта, а бабушка со своими пожитками вернулась к нам — куда же еще!
     Да, от Ростова и до Нальчика немцы двигались, практически не встречая сопротивления. Наши войска были дезорганизованы. Как-то, когда мы познакомились, А.А.Покрышкин, наш знаменитый летчик, рассказал, что в августе 42-го ему удалось взлететь с аэродрома на окраине Ставрополя в момент, когда немцы уже подходили к нему.
     Но за Нальчиком начали действовать заградительные отряды, в задачу которых входило выполнение приказа Сталина, известного под названием «Ни шагу назад». Действовали они решительно. Из отступавших быстро формировались части, которые тут же направлялись на передовую. В результате огромных усилий под городом Орджоникидзе немецкие войска, рвавшиеся к бакинской нефти, были остановлены, и, как оказалось, уже окончательно.
     После того как немецкие части ушли дальше на восток, в Привольном остался небольшой гарнизон, потом и его заменили каким-то отрядом — запомнились нашивки на рукавах и украинский говор. Началась жизнь на оккупированной территории.
     Первая новость — вылезли на поверхность те, кто дезертировал из армии и по нескольку месяцев прятался в подвалах. Многие из них стали служить немецким властям, как правило, в полиции. После возвращения бабушки Василисы нагрянули к нам полицейские. Учинили обыск, все перевернули. Не знаю, что они искали. Потом уселись на линейку, а бабушке приказали идти за ними в полицейский участок. Так она и шла через все село. Там ее подвергли допросу. Но что могла она сказать? Что муж ее — коммунист, председатель колхоза, что сын и зять — в Красной Армии. Об этом и так все знали. Мать во время обыска и ареста вела себя мужественно. Смелость ее была не только от характера — женщина она решительная, — но и от отчаяния, от незнания, чем все это кончится. Над семьей нависла опасность. Возвращаясь домой с принудительных работ, мать не раз рассказывала о прямых угрозах со стороны некоторых односельчан: «Ну, погоди... Это тебе не при красных». Стали приходить слухи о массовых расстрелах в соседних городах, о каких-то машинах, травивших людей газом (после освобождения все это подтвердилось: тысячи людей, большей частью евреи, были расстреляны в городе Минеральные Воды), о готовящейся расправе над семьями коммунистов. Мы понимали, что первыми в этом списке будут члены нашей семьи. И мать с дедом Андреем упрятали меня на ферме за селом. Расправа как будто намечалась на 26 января 1943 года, а 21 января наши войска освободили Привольное.
     Четыре с половиной месяца село было оккупировано немцами, срок по тем временам долгий. Старостой немцы назначили престарелого Савватия Зайцева — «деда Савку». Долго и упорно он отказывался от этого, но односельчане уговорили — все-таки свой. В селе знали, что Зайцев делал все, чтобы уберечь людей от беды. А когда изгнали немцев, осудили его на 10 лет за «измену Родине». Сколько ни писали мои односельчане о том, что служил он оккупантам не по своей воле, что многие лишь благодаря ему остались живы, ничего не помогло. Так и умер дед Савка в тюрьме как «враг народа».
     Все-таки спасло нас наступление Красной Армии. О разгроме немцев под Сталинградом в селе узнали от самих немцев. А вскоре их войска, боясь попасть в новый «котел», стали спешно уходить с Северного Кавказа. С каким восторгом встречали мы красноармейские части!
     ...Фронт еще раз, теперь уже на запад, прокатился через наши края. И надо было снова налаживать жизнь, восстанавливать колхоз. Но как? Все разрушено, ни техники, ни скота, ни семян. Пришла весна. Землю пахали на коровах из личного подворья. До сих пор помню эту картину: женщины в слезах и тоскливые коровьи глаза. Но корову еще жалели — ведь для многих, особенно у кого дети, она в ту пору была единственной кормилицей, чаще пахали на себе. Страшную эту картину невозможно описать: одни надевали ремни и, надрываясь, волокли плуг, другие что было сил толкали его сзади. Себя не жалели.
     Потом начали собирать семена, сдавали кто сколько может. Осенью урожай собрали небольшой и все отдали государству. Зимой и весной 1944 года начался голод. Выжили мы с матерью ее стараниями и благодаря случаю. Ранней весной, в распутицу, она вместе с другими односельчанами — было ей тогда 33 года — на повозке, запряженной парой уцелевших быков, отправилась на Кубань: говорили, там урожай кукурузы. Из крестьянского сундука мать вытащила вещи отца: две пары новых хромовых сапог и костюм, так ни разу и не надетый, для обмена на кукурузу. Дом оставался на мне. Уезжая, мать отмерила мне на каждый день по горстке кукурузы, из последних в доме остатков. Я делал крупу и варил кашу.
     Проходит неделя, идет вторая, а матери нет. Лишь на пятнадцатый день вернулась она с мешком кукурузы. Это и было наше спасение!
     Оказывается, отцовы вещи в обмен пошли хорошо, и мать выручила мешок кукурузы — целых три пуда. Но перед отъездом был уговор — на каждого едока везти по пуду. Нас с матерью двое — значит, два пуда, 32 килограмма. Вот и пришлось ей «лишний» пуд пешком, по непролазной грязи на себе тащить. Это действительно было спасение. А тут еще и корова отелилась — значит, были мы и при молоке, и при кукурузе. И стали есть уже не раз, а два-три раза в день. В других семьях недоедали — пухли от голода. Бывало, придут мои приятели — соседские ребятишки — и стоят молча в дверях. Среди них — Федя Рудченко, наш родственник. Мать покряхтит-покряхтит и даст всем понемногу поесть. Вот так и выжили...
     А потом, как послание от Бога, на всеобщую радость, пошли дожди. И все вокруг — и в поле, и на огородах — стало расти. Земля нас выручила и на сей раз.
     Поступление товаров в деревню практически прекратилось. Не то что техники — ни одежды, ни обуви, ни соли, ни мыла, ни керосиновых ламп, ни спичек...
     Сначала научились сами ремонтировать обувь и одежду. А когда это заплатанное старье окончательно расползлось, нашли другой выход — стали выращивать коноплю. Убирали вручную. Вязали снопы, мочили в реке, сушили, трепали, получали нитку — суровье. На «бабушкиных» ручных ткацких станках, спущенных с чердаков, чуть ли не в каждой хате ткали, а потом отбеливали полотно. Из него шили рубахи, а для красоты вышивали по краям черным мулине. Наденешь такую рубаху, а она колом стоит.
     Овечью шерсть мыли, чесали, а потом на веретене крутили нить и ткали примитивное грубое сукно для изготовления верхней одежды. Из шкур, которые предварительно квасились, очищались от шерсти, сушились, мялись и пропитывались мазутом, делали примитивную обувь. Соль добывали из Соленого озера, находившегося в пятидесяти километрах от Привольного. Непонятным способом доставали кальцинированную соду, используя которую, научились делать мыло. Огонь получали, высекая искры из кремня, разжигая пропитанную золой вату, «спички» делали из тола противотанковых гранат. Для освещения использовали лампады, «коптилки» из снарядных гильз. Когда понемногу стал появляться керосин — сами начали делать лампы. Всему пришлось научиться, и делал я это в совершенстве. Удивительно живуч и вынослив наш народ. Хотя сейчас иногда думаю: а смог бы я теперь заново выдержать все это?
     В конце лета 1944 года с фронта пришло какое-то загадочное письмо. Открыли конверт, а там документы, семейные фотографии, которые отец, уходя на фронт, взял с собой, и короткое сообщение, что погиб старшина Сергей Горбачев смертью храбрых в Карпатах на горе Магуре...
     До этого времени отец уже прошел долгий путь по дорогам войны. Когда я стал Президентом СССР, министр обороны Д.Т.Язов сделал мне уникальный подарок — книгу об истории войсковых частей, в которых в годы войны служил отец. С огромным волнением читал я одну из военных историй и еще яснее и глубже понял, каким трудным был путь к победе и какую цену наш народ заплатил за нее.
     Многое о том, где воевал отец, я знал по его рассказам — теперь передо мной документ. После мобилизации отец попал в Краснодар, где при пехотном училище была сформирована отдельная бригада под командованием подполковника Колесникова. Первое боевое крещение получила она уже в ноябре—декабре 1941 года в боях под Ростовом в составе 56-й армии Закавказского фронта. Потери бригады были огромны: убито 440, ранено 120, пропал без вести 651 человек. Отец остался жив. Затем до марта 1942 года держали оборону по реке Миас. И опять большие потери. Бригаду отправили в Мичуринск для переформирования в 161-ю стрелковую дивизию, после чего — на Воронежский фронт в 60-ю армию.
     И тут его могли убить десятки раз. Дивизия участвовала в битве на Курской дуге, в Острогожско-Россошанской и Харьковской операциях, в форсировании Днепра в районе Переяслава-Хмельницкого и удержании известного Букринского плацдарма.
     Отец рассказывал потом, как под непрерывными бомбежками и ураганным артогнем переправлялись они через Днепр на рыбачьих лодчонках, «подручных средствах», самодельных плотах и паромах. Отец командовал отделением саперов, обеспечивающим переправу минометов на одном из таких паромов. Среди разрывов бомб и снарядов плыли они на огонек, мерцавший на правом берегу. И хотя это было ночью, казалось ему, что вода в Днепре красная от крови.
     За форсирование Днепра получил отец медаль «За отвагу» и очень гордился ею, хотя были потом и другие награды, в том числе два ордена Красной Звезды. В ноябре—декабре 1943 года их дивизия участвовала в Киевской операции. В апреле 1944 года — в Проскуровско-Черновицкой. В июле—августе — в Львовско-Сандомирской, в освобождении города Станислава. Потеряла дивизия в Карпатах 461 человека убитыми, более полутора тысяч ранеными. И надо же было пройти через такую кровавую мясорубку, чтобы найти погибель свою на этой проклятой горе Магуре...
     Три дня плач стоял в семье. А потом... приходит письмо от отца, мол, жив и здоров.
     Оба письма помечены 27 августа 1944 года. Может, написал нам, а потом пошел в бой и погиб? Но через четыре дня получили от отца еще одно письмо, уже от 31 августа. Значит, отец жив и продолжает бить фашистов! Я написал письмо отцу и высказал свое негодование в адрес тех, кто прислал письмо с сообщением о его смерти. В ответном письме отец взял под защиту фронтовиков: «Нет, сын, ты напрасно ругаешь солдат — на фронте все бывает». Я это запомнил на всю жизнь.
     Уже после окончания войны он рассказал нам, что же произошло в августе 1944-го. Накануне очередного наступления получили приказ: ночью оборудовать на горе Магуре командный пункт. Гора покрыта лесом, и только макушка была лысой с хорошим обзором западного склона. Тут и решили ставить КП. Разведчики ушли вперед, а отец со своим отделением саперов начал работать. Сумку с документами и фотографиями он положил на бруствер вырытого окопа. Внезапно внизу из-за деревьев раздался какой-то шум, выстрел. Отец решил, что это возвращаются свои — разведчики. Он пошел им навстречу и крикнул: «Вы что? Куда стреляете?» В ответ шквальный автоматный огонь... По звуку ясно — немцы. Саперы бросились врассыпную. Спасла темнота. И ни одного человека не потеряли. Просто чудо какое-то. Отец шутил: «Второе рождение». На радостях и написал письмо домой: мол, жив и здоров, без подробностей.
     А утром, когда началось наступление, пехотинцы отцову сумку на высоте обнаружили. Решили, что погиб при штурме горы Магуры, и послали часть документов и фотографии семье.
     И все-таки война оставила старшине Горбачеву свою отметину на всю жизнь... Как-то после трудного и опасного рейда в тыл противника, разминирования и подрыва коммуникаций, после нескольких бессонных ночей группе дали недельный отдых. Отошли от линии фронта на несколько километров и первые сутки просто отсыпались. Кругом лес, тишина, обстановка совсем мирная. Солдаты расслабились. Но надо же было случиться, что именно над этим местом разыгрался воздушный бой. Отец и его саперы стали наблюдать — чем все это кончится. А кончилось плохо: уходя от истребителей, немецкий самолет сбросил весь свой бомбовый запас.
Свист, вой, разрывы. Кто-то догадался крикнуть: «Ложись!» Все бросились на землю. Одна из бомб упала неподалеку от отца, и огромный осколок рассек ему ногу. Несколько миллиметров в сторону — и отрезало бы ногу начисто. Но опять повезло, кость не была задета.
     Это случилось в Чехословакии, под городом Кошице. На том фронтовая жизнь отца кончилась. Лечился в госпитале в Кракове, а там уже скоро и 9 мая 1945 года подоспело, День Победы.
Война стала страшной трагедией для всей страны. Порушено было все, что с таким трудом создавалось. Порушена надежда на счастливую жизнь. Порушена семья — дети остались без отцов, жены — без мужей, девушки — без женихов.
     Самые трудные и страшные испытания выпали на долю фронтовиков. Перед этим поколением мужчин и женщин в долгу люди Земли. До конца своих дней отец не мог освободиться от пережитого в годы войны. Он много рассказывал о войне. Каким тяжелым было ее начало, не хватало оружия, да и воевать-то не умели.
     Под Таганрогом дали их участку фронта подкрепление — несколько тысяч моряков Черноморского флота. Ребята молодые, отборные — кровь с молоком: «Ну, пехота, мы вам покажем, как это надо делать». В один из дней, разгоряченные водкой, густыми цепями, со штыками наперевес моряки пошли в атаку. А немцы встретили их огнем пулеметов и минометов. Так и остались они почти все на этом поле. Земля покрылась телами в черных бушлатах и тельняшках.
     Под Таганрогом и отец участвовал в рукопашном бою. Потом рассказывал. В голове одно: немец тебя или ты его. И никаких других мыслей. Бьешь, колешь, стреляешь, как зверь. И рык какой-то звериный. Не все выдерживали. Да и остальные только через несколько часов с трудом возвращались в нормальное состояние. Я видел, что даже много лет спустя отцу тяжело было рассказывать обо всем этом.
     В военные годы я, как и все, пережил многое. И все-таки, когда заходит речь о войне, чаще всего вспоминаю одну кошмарную картину. В конце февраля — начале марта 1943 года, когда сошел снег, я с другими ребятишками в поисках трофеев забрел на дальнюю лесополосу между Привольным и соседним селом Белая Глина. Там мы наткнулись на останки красноармейцев, принявших здесь последний свой бой летом 1942 года. Описать это невозможно: истлевшие и изглоданные тела, черепа в стальных проржавевших касках, из прогнивших гимнастерок — выбеленные кости рук, сжимающие винтовки. Тут же ручной пулемет, гранаты, кучи стреляных гильз. Так лежали они, непогребенные, в грязной жиже окопов и воронок, взирая на нас черными зияющими дырами глазниц... Мы окаменели. Вернулись домой потрясенные.
     Тех безымянных солдат схоронили в братской могиле. И никогда я не воспринимал их как чужих, сторонних людей. В центре Привольного сейчас стоит скромный обелиск. На нем высечены фамилии тех, кто не вернулся с войны. Среди них — целый столбец — Горбачевы.
     Когда война кончилась, мне было 14 лет. Наше поколение — поколение детей войны. Она опалила нас, наложила свой отпечаток и на наши характеры, на все наше мировосприятие.


Возвращение в школу

Учебу в школе я возобновил в 1944 году, после двухлетнего перерыва. Никакого особого желания учиться я не испытывал. После всего пережитого это казалось слишком «несерьезным» делом. Да к тому же, честно говоря, и идти-то в школу было не в чем. Отец прислал матери письмо: продай все, одень, обуй, книжки купи, и пусть Михаил обязательно учится. А тут еще дед Пантелей — надо учиться, и все тут. В общем, пошел в школу перед самыми ноябрьскими праздниками, когда уже первая четверть кончалась.
     Пришел, сижу, слушаю, ничего не понимаю — все забыл. Не досидев до конца занятий, ушел домой, бросил единственную книжку, которая у меня была, и твердо сказал матери, что больше в школу не пойду. Мать заплакала, собрала какие-то вещички и ушла. Вернулась вечером без вещей, но с целой стопкой книг. Я ей опять: все равно не пойду. Однако книжки стал смотреть, потом читать, и увлекся... Мать уже спать легла, а я все читал и читал. Видимо, этой ночью что-то в моей голове произошло, во всяком случае, утром я встал и пошел в школу. Год закончил с похвальной грамотой, да и все последующие годы — с отличием.
     О школе тех лет, о ее учителях и учащихся нельзя писать без волнения. Да, в общем-то, это и не школа была, если говорить правду. Мало того, что она размещалась в нескольких зданиях села, построенных совсем для других целей. Школа имела в своем распоряжении мизерный запас учебников, всего несколько географических карт и наглядных пособий, мел, с трудом где-то добываемый. Вот практически все. Остальное было делом рук учителей и учащихся. Тетрадей не было вообще — мне их заменяли книги отца по механизации. Сами мы делали и чернила. Школа должна была обеспечить себя топливом, поэтому держали лошадей, повозку. Я запомнил, как зимой вся школа спасала от голода лошадей: они настолько были истощены и обессилены, что не могли стоять на ногах. Откуда мы только ни тащили корм для них! А добыть его было непросто: все село было занято тем же — спасало личный скот. Я уже не говорю о скотных дворах колхоза, откуда каждый день увозили трупы животных.
     Трудно жили и наши учителя в годы войны: холодно, голодно, тоскливо. Но надо отдать им должное: даже тогда они — можно только догадываться, как им это давалось, — старались быть верными своему долгу и делали все, что могли. И страна смогла уже через несколько лет после войны получить специалистов, в которых испытывала настоящий голод.
     Наша сельская школа была восьмилеткой. Прошло еще почти 20 лет, прежде чем в Привольном построили современную среднюю школу. А в те годы 9 и 10 класс пришлось кончать в районной средней школе. Это примерно километрах в двадцати. Жил я на квартире в райцентре, как и другие ребята-односельчане, раз в неделю ездил или ходил за продуктами. Так что в старших классах был уже вполне самостоятельным человеком. Никто не контролировал мою учебу. Считалось, что я достаточно взрослый, чтобы свое дело делать самому, без понуканий. Лишь один раз за все годы с трудом удалось уговорить отца пойти в школу на родительское собрание. И еще помню, когда пришла юность и я стал ходить на вечеринки и ночные молодежные гулянья, отец попросил мать: «Что-то Михаил стал поздно приходить, скажи ему...»
     Учился с азартом. Весь интерес базировался на неуемном любопытстве и стремлении до всего докопаться. Нравились физика, математика. Увлекался историей и особенно, до самозабвения, литературой.
Еще в Привольном в нашей скудной библиотеке взял новенький однотомник Белинского. Он стал моей библией, я был восхищен им. Перечитывал много раз и носил с собой повсюду. Когда уезжал в Москву учиться, мне подарили эту книгу как первому из наших сельчан, поступившему в МГУ.
     Вот и теперь эта книга передо мной: «Подписано к печати 28 декабря 1946 года. Тираж 100 000 экземпляров». Смотрю на пометки, сделанные тогда, когда учился в 7—8 классе и было мне 16—17 лет. Что интересовало? Подчеркнутое говорит о том, что особым вниманием пользовались философские высказывания критика.
От статей Белинского я шел потом к Пушкину, Лермонтову, Гоголю. Особенно увлек меня Лермонтов — своей непокорностью и возвышенным романтизмом. Не только стихи его, но и поэмы знал наизусть. Потом наступила пора увлечения Маяковским, особенно его ранними стихами. Меня поражало, поражает и ныне, как эти молодые люди в своих произведениях поднялись до философских обобщений. Такое — от Бога!
     В те годы повальным было увлечение художественной самодеятельностью и спортом, хотя условий для занятий практически не было. Я был не только неизменным участником выступлений и соревнований, но и их организатором как комсомольский секретарь. Наши концертные бригады бороздили села и хутора, места производственной деятельности селян. Но чаще всего роль сцены выполняли спортивные залы школ, а то и просто коридоры. Что же тянуло в эти кружки самодеятельности? Пожалуй, прежде всего желание общения со сверстниками. Но и стремление реализовать себя, узнать то, с чем незнаком. Увлечение это приобрело в моей школе такой размах, что в драматический кружок не могли попасть все желающие — шел отбор! Какие пьесы мы играли? В отличие от профессиональных театральных коллективов у нас не возникал вопрос — посильно ли? Играли драматургов всех времен — чаще, конечно, русских. Можете представить, как это получалось, но нас не смущало, и нравственных мук мы не испытывали. Одно могу сказать: старались изо всех сил. И что-то все-таки выходило, так как на наши постановки шли и взрослые. А однажды драмкружок совершил турне по селам района, давая платные спектакли. На собранные деньги купили 35 пар обуви для ребят, которым не в чем было идти в школу.
     Так или иначе, но о нашем драмкружке узнали в Ставрополе, и как-то к нам нагрянули, в ходе гастролей, актеры краевого драмтеатра. Мы им сыграли «Маскарад» Лермонтова, продемонстрировав все свои таланты. Они нас похвалили, сделали замечания, одно из которых я помню и сейчас, а об остальных забыл через неделю. Так вот профессионалы, поддержав наш темперамент при объяснении между героями лермонтовской драмы Арбениным и Звездичем, все-таки посоветовали не хватать друг друга за рукава — в высшем свете даже острые объяснения проходят несколько иначе.


Рядом с отцом

     А между тем реальная жизнь беспощадно предъявляла счет ко всем, в том числе и ко мне. С 1946 года каждое лето стал работать с отцом на комбайне. В Привольном, где школа была километрах в двух от нашей хаты, после окончания занятий я забегал к деду Пантелею, который жил в центре села, надевал рабочую робу и бегом в МТС — помогать отцу чинить комбайн. Вечером с работы домой шли вместе.
     А потом уборка хлебов. С конца июня и до конца августа работать приходилось вдали от дома. Даже когда из-за дождей уборка приостанавливалась, мы оставались в поле, приводя в порядок технику и выжидая погожих часов. Много было с отцом разговоров в такие дни «простоя». Обо всем — о делах, о жизни. Отношения у нас сложились не просто отца и сына, но и людей, занятых общим делом, одной работой. Отец с уважением относился ко мне, мы стали настоящими друзьями.
     Отец отлично знал комбайн и меня обучил. Я мог спустя год-два отрегулировать любой механизм. Предмет особой гордости — на слух мог сразу определить неладное в работе комбайна. Не меньше гордился тем, что на ходу мог взобраться на комбайн с любой стороны, даже там, где скрежетали режущие аппараты и вращалось мотовило.
     Сказать, что работа на комбайне была трудной, — значит не сказать ничего. Это был тяжкий труд: по 20 часов в сутки до полного изнеможения. На сон лишь 3—4 часа. Ну а если погода сухая и хлеб молотится, то тут уж лови момент — работали без перерыва, на ходу подменяя друг друга у штурвала. Воды попить было некогда. Жарища — настоящий ад, пыль, несмолкаемый грохот железа... Со стороны посмотришь на нас — одни глаза и зубы. Все остальное — сплошная корка запекшейся пыли, смешанной с мазутом. Были случаи, когда после 15—20 часов работы я не выдерживал и просто засыпал у штурвала. Первые годы частенько носом шла кровь — реакция организма подростка. В 15—16 лет обычно набирают вес и силу. Силу я набирал, но за время уборки каждый раз терял не менее пяти килограммов веса.
     Тяжким был труд крестьян. Но достатка в колхозные дома он не приносил. Вся надежда была на приусадебный участок. Выращивали на нем все, и можно было бы кое-как свести концы с концами. Но каждый крестьянский двор облагался всяческими налогами и поставками государству. Не имело значения, держишь ты скот или нет, все равно сдай 120 литров молока, сдай масло, сдай мясо. Налогами облагались фруктовые деревья, и, хотя урожай они давали не каждый год, налоги ты должен был платить ежегодно. И крестьяне... вырубали сады.
     Бежать — не убежишь, не давали крестьянам паспорта. А без паспорта — до первого милиционера. Да и не возьмут никуда на работу в городе. Один шанс: завербоваться через «оргнабор» на какую-нибудь «великую стройку». Чем же это отличалось от крепостничества? Даже спустя годы, выступая с докладами об аграрной политике, я с трудом удерживался от самых резких оценок и формулировок, потому что знал, что это такое — крестьянская жизнь.
     Наша семья все-таки жила полегче, чем другие: механизаторам платили натурой и деньгами. Но все равно это мизерные заработки; чтобы купить хоть что-то из одежды или домашней утвари, приходилось продавать выращенное в личном хозяйстве. А для этого ехать на рынок в Ростов, Сталинград, Шахты. Одним словом, всего и всегда не хватало.
     Даже в поле во время уборки еду привозили нам скудную. Зато уж если за сутки 30 гектаров обмолотил, тут тебе, по установленным правилам, полагалась «посылка». Специально для тебя что-то готовили — вареники с маслом, мясо вареное или, еще лучше, давали банку меда и обязательно две поллитровки водки. Хотя водка меня не интересовала, был такой обед вкуснее всего на свете. Не «посылка», а дар Божий... Праздник!
     Ну а насчет водки сыграли со мной однажды в бригаде злую шутку. Это было в 1946 году. Закончилась уборка, и механизаторы решили «обмыть» окончание первой после войны страды — хоть и неудачный был год, а как-никак дело сделано. Купили ящик водки, где-то достали спирт. Собрались в полевом вагончике, сидят, выпивают, закусывают, всякие байки рассказывают.
     Надо сказать, мужики наши в бригаде все крепкие были, молодые, но бывалые — в большинстве своем фронтовики. Отцу в то время было 37 лет. Я самый младший — мне 15. Сижу, ем да слушаю их разговоры.
Тут бригадир стал приставать ко мне: «Ты что ж так сидишь? Уборка закончена. Пей давай! Пора уж настоящим мужиком быть». Смотрю на отца — он молчит, посмеивается. Поднесли мне кружку... Думал — водка, оказалось — спирт. А для его питья существовала особая «технология»: надо было на выдохе выпить, а потом сразу же, не переводя дыхания, запить холодной водой. А я так.
     Что со мной было! Механизаторы покатываются от смеха, и больше всех смеялся отец. Урок действительно пошел на пользу — никакого удовольствия от водки или спирта я потом не получал. Тут же, в отместку, сговорились подшутить над бригадиром, устроившим мне это испытание. Налили ему в кружку спирта, а вместо воды для запивки подсунули вторую, и тоже со спиртом... Бригадир выдохнул, хватил первую кружку, потом вторую... Все опять от хохота покатились. А он — только крякнул. Крепкий мужик. Вообще, все они хорошими товарищами были, можно сказать, друзьями. В трудной жизни помогали друг другу. И работать умели как надо.
     Потом, спустя годы, став Генеральным секретарем ЦК КПСС, приезжая в родные места, я всякий раз встречался с теми, кто работал в нашей бригаде, — трактористами и комбайнерами, уже постаревшими. Встречались без всякой официалыцины, как старые добрые друзья, которые могут откровенно высказать друг другу все. Тракторная бригада навсегда оставила в моей душе глубокий след. Мне близки эти люди и сейчас, хотя, к сожалению, многих уже нет в живых.
     Кстати, после работы в поле учеба была уже не в тягость, а в радость и удовольствие. Первые недели после работы на комбайне пальцы сгибались с трудом из-за мозолей. Я даже гордился этими мозолями, хотя ни в малой мере не испытывал непочтительного отношения к людям умственного труда, которым нередко грешат те, кто называет себя «работягами». У настоящих работяг, если судить по нашей бригаде, такого не было. По крайней мере, к нашей сельской интеллигенции — учителям, врачам, агрономам, к ученым — относились уважительно. А главное даже в другом. Кем бы ты ни работал, люди быстро, по известным им одним критериям, определят, чего ты на самом деле стоишь.
     Трудно, очень трудно давался хлеб в те годы. 1946 год был неурожайным. Как раз в хлебородных районах случилась засуха. Если верить официальной статистике, в стране собрали зерновых всего 39,6 миллиона тонн (государство заготовило из них 17). А в 1940-м — 95,7 миллиона тонн (при заготовках в 36,4). Драматичность тогдашней ситуации очевидна. Во многих областях уже в который раз разразился голод.
     На Ставрополье тоже не уродились хлеба. И весной 1947-го хлынули к нам сталинградцы — голод гнал людей, — предлагали в обмен на хлеб все, что имели. Менять-то нечего было, сами еле-еле концы с концами свели. И все-таки меняли.
     1947 год для страны стал более удачным. Собрали 65,9 миллиона тонн зерновых (заготовили 27,5). Сразу после окончания войны народу было обещано, что через год карточную систему снабжения продовольствием и промтоварами отменят. Засуха 1946 года вынудила отложить это мероприятие на год. И вот в декабре 1947-го карточки были наконец отменены. Событие действительно праздничное, но у нас по этому поводу особой радости не было. Для Ставрополья и этот год оказался неурожайным. Кое-как перезимовали. Вся надежда была на урожай 1948 года.
     И вдруг ранней весной, в апреле, загуляли пыльные бури, страшные спутники засухи. «Опять беда, — говорит отец, — после войны, считай, третий год подряд». Но через несколько дней пошел теплый-теплый дождь. Идет день, второй, третий... Хлеба пошли в рост.
     Это был первый настоящий урожай. Собрали на круг по 22 центнера с гектара. В те времена — особенно после неурожайных лет — результат небывалый. А тогда с 1947 года действовал Указ Президиума Верховного Совета СССР: намолотил на комбайне 10 тысяч центнеров зерна — получай звание Героя Социалистического Труда, 8 тысяч — орден Ленина. Мы намолотили с отцом 8 тысяч 888 центнеров. Отец получил орден Ленина, я — орден Трудового Красного Знамени. Было мне тогда 17 лет, и это самый дорогой для меня орден. Сообщение о награде пришло осенью. Собрались все классы на митинг. Такое было впервые в моей жизни — я был очень смущен, но, конечно, рад. Тогда мне пришлось произнести свою первую митинговую речь.
     Можно сказать, что 1948 год был для нашей семьи если и не счастливым, то, во всяком случае, удачным. Хорошим он стал и для страны: первый послевоенный год без карточек. И хотя при их отмене цены на продукты и промтовары выросли в несколько раз, все-таки создавалось ощущение, что жизнь постепенно налаживается.
     В 1947 году 7 сентября, когда мне уже было шестнадцать лет, родился мой младший брат. Помню, ранней зарей отец разбудил меня и попросил перейти в другое место. Я это сделал и опять заснул. Когда проснулся, отец сказал, что у меня теперь есть брат. Я предложил назвать его Александром. Жизнь сложилась так, что уже с 1948 года я жил фактически отдельно от семьи. Брат рос, получая сполна внимание и любовь отца и матери. Другими были его детство и юность. Все это сказалось и на характере, на отношении к жизни. У Александра все было иначе. Мне кажется, проще и легче. Мне это не очень нравилось, и я пытался подогнать под свои жизненные установки. Долго я с ним «воевал», кое-что удалось. Но все же Сашка остался самим собой.
     После страшной войны страна поднималась из развалин. Когда несколько лет спустя мне приходилось ездить в Москву и обратно, я побывал в Ростове, Харькове, Воронеже, Орле и Курске. И везде.— руины, следы чудовищных разрушений, оставленных войной. Несколько раз в Москву я ездил через Сталинград. Специально делал так, чтобы туда попасть утром, а выехать в Москву вечером или ночью. Ходил по городу, поднимался на Мамаев курган, усыпанный, даже спустя 7—8 лет после Сталинградского сражения, осколками бомб, мин, снарядов. Побывал на местах самых тяжелых боев. И осталось в памяти, как постепенно, год от года поднимался новый город.
Трудно жила страна. Не жизнь, а борьба за выживание. В годы войны люди понимали: надо спасать землю свою, свое отечество. И думали: вот кончится война, победим, тогда заживем. Но и с окончанием войны, особенно в первые годы, мало что изменилось. Опять тяжкий труд и опять мечта: вот отстроимся, восстановим все и заживем наконец по-людски. Надежда одухотворяла даже самую изнурительную, унижающую человека работу, придавала ей смысл, помогала переносить все тяготы.
     Так и сводили концы с концами. Все было в том времени — и тяжкое, и радостное, и горе, и надежда. Это было противоречие самой жизни. И тем, кто сегодня обращается к нашей истории, надо уметь поставить любой ее период, каждый факт в более широкий контекст. Иначе ничего понять невозможно. Ни тех событий, ни тех людей.
Сейчас, оглядываясь на прошлое, я все более убеждаюсь в том, что отец, дед Пантелей, их понимание долга, сама их жизнь, поступки, отношение к делу, к семье, к стране оказывали на меня огромное влияние и были нравственным примером. В отце, простом человеке из деревни, было заложено самой природой столько интеллигентности, пытливости, ума, человечности, много других добрых качеств. И это заметно выделяло его среди односельчан, люди к нему относились с уважением и доверием: «надежный человек». В юности я питал к отцу не только сыновние чувства, но и был крепко к нему привязан. Правда, никогда друг с другом о взаимном расположении мы не обмолвились даже словом — это просто было. Став взрослым человеком, я все больше и больше восхищался отцом. Меня в нем поражал неугасающий интерес к жизни. Его волновали проблемы собственной страны и далеких государств. Он мог у телевизора с наслаждением слушать музыку, песни. Регулярно читал газеты.
     Наши встречи превращались нередко в вечера вопросов и ответов. Главным ответчиком теперь стал уже я. Мы как бы поменялись местами. Меня в нем всегда восхищало его отношение к матери. Нет, оно было не каким-то внешне броским, тем более изысканным, а наоборот — сдержанным, простым и теплым. Не показным, а сердечным. Из любой поездки он всегда привозил ей подарки. Отец сразу принял близко Раю и всегда радовался встречам с ней. И уж очень его интересовали Раины занятия философией. По-моему, само слово «философия» производило на него магическое воздействие. Отец и мать были рады рождению внучки Ирины, и она не одно лето провела у них. Ирине нравилось ездить на двуколке по полям, косить сено, ночевать в степи.
     Я узнал о внезапном тяжелом заболевании отца в Москве, куда прибыл на XXV съезд КПСС. Сразу вылетел с Раисой Максимовной в Ставрополь, а оттуда автомобилем отправились в Привольное. Отец лежал в сельской больнице без сознания, и мы так и не смогли сказать друг другу последние слова. Его рука сжимала мою руку, но больше он уже ничего не мог сделать.
     Отец мой, Сергей Андреевич Горбачев, скончался от большого кровоизлияния в мозг. Хоронили его в День Советской Армии — 23 февраля 1976 года. Привольненская земля, на которой он родился, с детских лет пахал, сеял, собирал урожай и которую он защищал, не щадя жизни, приняла его в свои объятия...
     Всю жизнь отец делал добро близким людям и ушел из жизни, не докучая никому своими недомоганиями. Жаль, что пожил он так мало. Каждый раз, бывая в Привольном, я в первую очередь иду к могиле отца.

 

Вместо предисловия | К читателюГлава 1. Избрание секретарем ЦК | Глава 2. Ставрополь - Москва - Ставрополь | Глава 3. Московский университет | Глава 4. Проба сил | Глава 5. Начало партийной карьеры | Глава 6. Испытание властью | Глава 7. На Старой площади | Глава 8. Андропов: новый Генеральный секретарь действует | Глава 9. Генеральный секретарь | Глава 10. Больше света: Гласность | Глава 11. Хозяйственная реформа: первая попытка | Глава 12. Решающий шаг | Глава 13. Дела и раздумья | Глава 14. Политическая реформа | Глава 15. Власть перемещается со Старой площади в Кремль | Глава 16. Национальная политика: трудный поиск | Глава 17. Партия и перестройка | Глава 18. Как войти в рынок

 
 
 

Конференции

Новости

СМИ о М.С.Горбачеве

Книги