меняется. Но в моем сердце живет постоянная надежда: пусть он, мой муж, останется таким, каким вошел тогда в мою юность. Мужественным и твердым, сильным и добрым. Чтобы мог, наконец, снова петь свои любимые песни, а он, повторяю, любит петь. Чтобы мог читать свои любимые стихи и смеяться — открыто, искренне, как это было всегда...

Беседа закончена. Я потихоньку раскладываю по конвертам магнитофонные кассеты и проставляю на конвертах номера: 1-й, 2-й, 3-й... Моя собеседница еще какое-то время молча сидит, отложив в сторону многочисленные, вкривь и вкось исписанные, испещренные листки и листы. Смотрит задумчиво перед собой, поднимает руку к виску. Лицо заметно побледневшее. Ее последние слова были поразительно похожи на молитву...

Мне пришлось наблюдать, как в перерывах памятного декабрьского съезда к ней не раз обращались депутаты:

— Раиса Максимовна! Зачем Вам здесь сидеть? Только душу рвать? Уж тогда лучше дома, по телевизору посмотреть.

Она, разумеется, не ушла. Уже не раз писали, что она бывает практически на всех выступлениях мужа — в стране и за рубежом. На зарубежных пресс-конференциях сидит где-нибудь в первом ряду. В стране на первые ряды, под телевизионные камеры не садится, но в любом зале нет, пожалуй, у него более чуткого слушателя. Вся — мембрана. Но слышит не только его. Слышит и зал за своей спиной. Нелегкая судьба, особенно в России: быть на постоянном перекрестке — взглядов, слов, мнений.

Ее присутствие в зале он, думаю, чувствует, даже когда входит в спорщицкий азарт — а такого темпераментного оратора советская политическая сцена не знала, пожалуй, с ленинских времен, — когда, казалось бы, вообще никого, кроме своего конкретного оппонента, не видит.

«Тайна, неподвластная суду молвы...» Как и у всяких двоих. Просто у этих двоих аудитория — волею судеб — больше. А значит, и молва круче.

Когда американские журналисты однажды спросили у Горбачева, какие серьезные вопросы он обсуждает с женой, тот подумал и ответил:

61 62 63 64 65 66 67